Фомин Роман Алексеевич : другие произведения.

Главы 16-20

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Глава 16. Завершенная модель
    Глава 17. Ученый-одиночка
    Глава 18. Министерская комиссия
    Глава 19. Приглашение
    Глава 20. Расщепление ядра


  -- Глава 16. Завершенная модель
  
   Колесо вертится, мелькают спицы, вращается ступица и обод, играя лучами света. Это воспоминание сохранилось у меня с детства, когда ставил я на руль перевернутый велосипед и крутил, крутил педали. Колесо без трения послушно набирало обороты, вертелось быстрее, быстрее, быстрее, а я завороженно смотрел на всполохи света между сливающимися спицами. Так и главы мои, отметки истории, бусины, что нанизываю я на нитку сюжета, ползут одна за другой, сначала медленно, шероховато, постепенно убыстряясь, скользя, подталкивая передние бисерины, усиливая нажим.
   Перемахнул я, с самоотверженным моим читателем, через очередную веху, новую ступень. Прежние мои теории, связанные с Никанор Никанорычевой Библией, рухнули, решительно не связывались теперь воедино, но все же радушно встретил я факт, что главный герой истории, личность, которую посещали видения и пророки, не погибла. Не было кинжала в сердце, не было удушья в смрадном подвале, был лишь побег, освобождение и мечты, детские мечты о фейерверках.
   Я не стану впрочем делать вид, будто радостно и легко встретил я субботний выходной. Как это часто бывает, за маленькой победой следует болезненная подножка, и вот уже снова распростерся ты на земле, разбитый, в растрепанных чувствах. Моей подножкой выступил Максим Игорич, наше чаевничание в неухоженной его квартире под аккомпанемент грустной истории, имеющей такое множество параллелей с собственной моей жизнью.
   Открытия и достижения, сменяющиеся разочарованиями, устроенная семейная жизнь обернувшаяся разладом и расставанием. История Максим Игорича сплелась в моей голове с Древним Китаем, с двойной жизнью генерала Кианг Лея, его замкнутостью, отчужденностью и одиночеством. Через них, таких непохожих, но непостижимо близких, я анализировал, разбирал на корпускулы самого себя. Не обо мне ли эти истории, не мои ли ошибки? Не играл ли я чужой, навязанной мне роли, не оттого ли являлся и остаюсь отчаянным одиночкой, игнорирующим чувствительные жизненные подсказки?
   С этими мыслями я поднялся утром с постели. Субботнее занятие я отменил еще на прошлой неделе. В расширенные выходные, примыкающие к ноябрьским праздникам, половина студентов разъезжалась, поэтому проводить занятие не имело смысла.
   Я еще работал вчера, вернувшись от Максим Игорича. Просидел, таращась в монитор до заутрени, до песочной крошки в глазах. Когда стало совсем невмоготу, я просто повалился на диван, даже не разложив его.
   Ощущения мои и самочувствие сделались будто хрустальными. Монотонными океанскими волнами накатывали на меня переживания Максим Игорича, задумывался я о том, что он, должно быть, точно так же как я сейчас, сидит в пустой квартире, переживает, перебирает карточную колоду эпизодов прошлого. Их сменяли другие буруны, они уносили меня в монголо-китайские степи, на взгорья Тянь-Шань, к озеру Баграшкюль, в занавешенную палатку, с храпящим неподалеку Чжу Тао, где задумчиво глядела на пламя свечи Вэнь Нинг. Затем приходили воспоминания о расчерченном словно линейкой египетском городе Ахетатоне и ступенчатых кустистых садах, названных в честь красавицы Шаммурамат.
   При этом я почти не останавливаясь работал. Это было какое-то полу-автоматическое состояние, когда на фоне непрерывных дум, клубящихся, переваливающихся тяжелыми облаками в моем сознании, я строчил, сосредоточенно программировал. Словно бы находил отдушину в отчаянной на износ концентрации, обращался к своей исписанной тетради, делал пометки, возвращался к компьютеру, правил, запускал, проверял.
   День сменился ночью. Ночь днем. Я потерял ощущение реальности. В промежутках было забытье, какие-то обеды или ужины, я прикончил Катину курицу. Заваривал чай и наливал много раз в тот же немытый стакан с разводами.
   В какой-то момент я остановился, замер, уставившись в темное окно, наполовину задернутое тюлью в капроновый цветочек. Была глухая ночь, или может быть поздний вечер. Только что прогнал я удовлетворительный тест, в котором добился нового результата, и это внезапно нахлынувшее ощущение, что работа выполнена, словно выбросила меня из глубины на берег.
   На секунду я позабыл кто я и где. Хлопая глазами, я смотрел в черное окно с балконной дверью, в котором за тюлью должен был отражаться я сам. В детстве я боялся смотреть в отражение в ночном двойном окне. Там видел я себя, много раз повторенного, только другого, чужого. Кто я? Неторопливо, с задержкой выступали из памяти квантовая нейронная сеть, алгоритм учителя сети с использованием метки времени, функция времени. Суббота. Суббота? Или воскресенье? Я обратился к дате на компьютере. Понедельник, три ночи!
   Я что же и вправду закончил программировать алгоритм? Это случилось так неожиданно после очередной правки, что я не сразу этому поверил.
   Последний тест показывал, что передаваемая на вход сети серия обучающих изображений с последовательными временными метками формирует корректную интерполяцию на указанное время. То есть обработав набор простейших геометрических картин, начиная с окружности, добавляя к ней врезанный треугольник, после чего вставляя в треугольник квадрат, я получал на выходе интересные, автоматически генерируемые фигуры в любой момент времени между первым и последним изображениями. Сеть достраивала их сама. Более того, при запросе на отметку времени позже последнего входного изображения, сеть продолжала врисовывать геометрические фигуры друг в друга. Иными словами, экстраполировала логику.
   Я прогнал вырожденный тест, предназначенный для комиссии, с восстановлением поврежденного изображения. Результат был верный, новая квантовая сеть работала идентично старой.
   Неужели и вправду работает? Я проверил расход ресурсов компьютера. Исполняемая программа использовала приличный кусок памяти. Причем объем ее не был статичным, он менялся. Подрастал, убывал, снова подрастал. Словно бы процесс работы квантовой нейронной сети не останавливался.
   Вообще, он и не должен был останавливаться. Алгоритм учителя и функция времени продолжали обрабатывать данные, перераспределяя их по слоям. Подумать только, функция времени! Голову можно сломать.
   Я остановил нейронную сеть, выключил компьютер и завалился спать. Пусть сегодня был выходной, однако требовалось восстановить режим перед вполне рабочим вторником.
   Поздним вечером, когда привел я в порядок себя, квартиру, сходил за продуктами, подготовился к завтрашней лекции и связался с отцом, который оказывается звонил мне в субботу, я подумал о Шагиной Маше. Расстались мы с ней на неопределенной, приятной ноте и словно бы удовлетворившись этим эпизодом, я не вспоминал о ней всю прошедшую неделю. С другой стороны, единственной возможностью справиться о Марии, было снова отправиться в общежитие. Я не решил пока для себя, насколько это удобно. Если мог я себе объяснить первый поход, увязанный с нападением на девушку, то теперь все было иначе, сложнее.
   Назавтра, после утренних занятий, я сидел в преподавательской и переписывал начисто новейшую модель сети. Сказать по правде, я ждал Анатолия, никак мне не выпадало возможности с ним объясниться, рассказать, что за изменения внес я в модель. Тетрадь моя была открыта на середине, то есть к концу подходил ее жизненный цикл. Отчего-то дольше исписанной половины не выживали у меня большие толстые тетради в клетку.
   Толя наконец объявился и, заметив меня, поздоровался простым кивком. Пока он снимал пухлый свой пуховик и упихивал его в стенной шкаф, я подошел к нему с тетрадью. Обнаружив меня у себя за спиной, он вздрогнул от неожиданности, но быстро совладал с собой и спросил:
   - Как чувствуешь себя? Пытался дозвониться до тебя в выходные.
   Слышалась в голосе его прежняя отстраненность, никуда она не пропала. Я решил не выкладывать сразу, что самостоятельно запрограммировал наш лабораторный стенд, а начал издалека:
   - Слушай, Толь. Помнишь, я на прошлой неделе говорил, что нашел проблему нашего стенда? - я говорил торопливо, чтобы по-обыкновению, Толя включился, начал раздумывать и снова стал обычным собой. - Так вот, она была не в функции времени, а в алгоритме учителя. Учитель-то у нас время игнорировал! В этом и была ошибка, что временная отметка не влияла на алгоритм его работы и распределение данных, перед тем как подхватит их функция времени.
   Анатолий не смотрел на меня, думая о чем-то своем, и объяснение мое само собой заглохло. Я замолчал, глядя на него. Он спохватился:
   - Борис, извини пожалуйста. У меня есть к тебе разговор, но я хотел бы отложить его до после обеда. Сейчас мне надо к занятию подготовиться, - он сделал виноватое лицо и прошел мимо меня к своему столу.
   Я вернулся на рабочее место, расположенное рядом с Анатольиным, наблюдая растрепанно, что товарищ мой вовсе не готовится к занятию, а вместо этого сидит на подаренном стуле, сжимает в руках закрытое методическое пособие и смотрит на него сосредоточенно, будто желая прожечь дыру.
   Потом Толя поднялся и вышел.
   Гадая о том, чего ожидать мне от разговора с Анатолием, я вернулся к своим записям. Сегодня по плану должны были мы с Толей идти на "Техническую физику", но был я почти уверен, что ни на какую физику мы не пойдем.
   Так бестолково просидел я всю третью пару, размышляя об Анатолии и о том, что обеденный перерыв, пожалуй, будет самым подходящим временем для нашего разговора. Я перебирал в уме потенциальные темы, которые желал он обсудить. Наиболее очевидной из них, муссировавшейся несколько недель кряду, была проблема с Толиным пониманием новой модели сети. Она усугублялась еще и тем, что на репетиции я упомянул о самостоятельном программировании стенда, понижая вклад Анатолия в общее дело. Другой темой, которую совсем не хотелось мне развивать, была Катя. Собственно наша отчужденность и началась с эпизода, когда делился Толя новостями о Кате. А я пресек эти разговоры на корню. То, что Толе нравилась Катя, замечал я давно. Но почему-то никогда не воспринимал это всерьез. Все-таки мы учились вместе и иногда встречались. Ну нравится и нравится.
   Анатолий не вернулся после своей лекции. Я подождал его пятнадцать минут, после чего позвонил на "Техническую физику" и отменил визит. Колю я не застал, попал на Геннадь Андреича, который с коробящими меня послушанием и рвением пообещал немедленно известить Колю и Василия об изменениях в планах.
   Потом отправился я в столовую. Отстоял длинную очередь. Кто-то здоровался со мной, я отвечал угрюмо, уткнувшись взглядом в полотно подноса. Сегодня в качестве супа была прозрачная желто-коричневая солянка с плавающими дольками оливок и полосками докторской колбасы. К супу в университетской столовой относился я с предубеждением, поэтому взял то, что испортить было сложно -- картофельное пюре с тушеной рыбой.
   Я вышел в обеденный зал, чтобы отыскать свободный столик, но таковых не обнаружил. Время было обеденное, людное, столовая была напружена преподавателями и студентами. Я досадливо повертел головой. Деваться некуда, нужно было к кому-то подсаживаться. Я совсем уже собрался обратиться к сидящей по-соседству студенческой парочке, когда меня окликнули:
   - Борис Петрович!
   Обернувшись, я обнаружил что рука зовущего вздымается из глубины зала, из-за баррикад скученных столов и сгрудившихся над ними студентов. Вообще, столам полагалось покрывать площадь обеденной залы равномерно, однако студенты, да и преподаватели, растаскивали их кто куда, сдвигали вместе, приставляли к стенам, к окну, поэтому к середине обеденного перерыва образовывалось некоторое случайно-распределенное их скучивание.
   Я отправился в нужном направлении, огибая здоровущего студента в зимней куртке, перегородившего проход, сгрудившегося с локтями над маленькой тарелкой. Выкурсировав в заданную область, я к совершеннейшему своему изумлению обнаружил обедающих Никанор Никанорыча и Вадим Антоныча Удальцова. Перед Никанор Никанорычем на салфетке лежала пара вытянутых пирожков и стоял стакан компота с всплывшим черносливом. Вадим Антоныч неуверенно ковырял ложкой в желтой солянке. Посреди стола на мелкой тарелке громоздились нарезанные прямоугольники пористого ржаного хлеба.
   Никанор Никанорыч встретил меня с сияющим лицом, тыча пальцам в свободное место.
   - Присаживайтесь, Борис Петрович! Давненько не виделись! - он оторвался от седалищной части стула и протянул мне руку.
   Вспомнилась мне первая наша встреча. В этом самом зале она случилась, только вот народу в тот день в столовой практически не было. Никанор Никанорыч был одет в тот же поношенный серый костюм и рубашку с расстегнутой верхней пуговицей.
   Имелось впрочем существенное отличие в нынешнем моем взгляде на Никанор Никанорыча. Теперь уже не представлялся он мне запущенным доцентиком или чиновничишкой. Хотя и не делись никуда ужимистые, комичные манеры его, кривил он точно так же лицо, улыбался угодливо, но все-таки теперь неотступно преследовали меня иные его образы: Балу из Бабили, Мневиса-Баала из Ахетатона и Шень-Ну из Карашара. В видениях моих, Никанор Никанорыч казался мне словно бы крупнее, массивнее.
   С Вадим Антонычем мы виделись уже на кафедре, поэтому просто кивнули друг другу.
   - А мы вот здесь с Вадим Антонычем трапезничаем, - дружелюбно сказал Никанор Никанорыч. - Обсуждаем комиссию министерскую, чтоб ее!
   Вадим Антоныч откусил ломоть хлеба и задумчиво зажевал. К солянке он не прикасался.
   Я поставил поднос и сел на жесткий стул, который взвизгнул как резанный, когда я подвинул я его по кафельному полу. На металлических ножках отсутствовали пластмассовые колпачки.
   - Вот я, скажем, узнал, - продолжал между тем Никанор Никанорыч, - что от министерства прибудет аж восемнадцать человек! Самого министра не будет, ему то, ясное дело, есть чем заняться вместо того, чтобы университеты стращать. Для этого имеются первые замы с науськанными подчиненными, которых хлебом не корми, дай воспользоваться квотой на потрясание властью.
   Знаете как это бывает? Сидит себе в министерстве чиновничишка, заскорузлый, никчемный, управляет смешным своим отделом на десять человеко-мест. Перекладывают бумажки, заполняют ведомости. И вот надо министерству образования утереть ВУЗу нос, чтобы не выделялся особенно, чтобы регулярно холуйским искателем приходил, как другие, клянчил финансирования. Кого же отправить туда с комиссией, как не замечательного нашего чиновничишку? Еще и наказ ему строгий, что мол, найти требуется, что нехорошо лежит, зацепиться, потоптаться, чтобы не отсвечивали, не задирали нос, а в общей очереди стояли. Чиновничишка силы свои конечно соизмеряет, понимает что с наукою ему поделать мало что возможно, исходя даже из простого недостатка образования. Однако же приказ начальственный надлежит к исполнению. Вот и потеют чиновничишки, готовятся. Смотрят в учебные ведомости, проверяют хозподряды, а то и изучают матчасть, статьи научные. Чтобы прижать каверзно к стенке проректоров да деканов. Выслужиться. Чтобы знали ВУЗы свое место в очереди к кассе, которая министерство и есть.
   Такую выдал Никанор Никанорыч речь. Не то, чтобы следил я ответственно за его мыслью, однако похожим образом представлял я себе цели и задачи, поставленные перед министерской комиссией.
   - Поэтому основными ответчиками будут ректор, декан да Олег Палыч ваш, а не ответственнейше подготовленные доклады.
   - Зачем тогда вообще нужны доклады? - спросил Вадим Антоныч почему-то у меня. - Сидели бы себе в высоких кабинетах в первом доме и разбирались между собой, так ведь, Борис Петрович?
   Вопрос был скорее риторический. Я не ответил и на некоторое время мы сосредоточились на еде. Я занялся картофельным пюре, которое было сегодня неплохим, без комков. Никанор Никанорыч хлюпая втягивал в себя фрукты из компота, закусывая их пирожками. То ли с капустой были эти пирожки, то ли с вялыми серыми грибами, не мог я разглядеть. Вадим Антоныч отщипывал хлеб и подсовывал задумчиво себе под усы.
   - Не положено так, Вадим Антоныч, - продолжил Никанор Никанорыч после паузы. - Положено с парадом, с помпой. Чтобы показать, что вот де ВУЗ, вот у него лекция техническая, а вот научные изыскания. Говаривают, что будет там пара человек, которые взаправду в науке хотят поковыряться. Даже будто бы зная уже, что по нейронным сетям будет демонстрация, подготовились заранее, литературку почитали, - он ухмыльнувшись подмигнул. - Да и ректору вашему не помешает показать, что факультет ваш не лыком шит, что и здесь знания, исследования, наука. Много причин.
   Упоминание литературки вернуло меня на землю. Ведь совсем не интересовался я подноготной министерской комиссии, разборками их с вузовской административщиной. Гораздо сильнее меня непосредственно Никанор Никанорыч интересовал. Рот мой набит был пюре с рыбой, но вся таки я спросил:
   - А вы, Никанор Никанорыч, случаем, не ко мне зашли?
   - С вами мы еще увидимся, Борис Петрович. С вами-то дела наши понятны. К Вадим Антонычу зашел я. Поступил сигнал, будто бы не совсем подходит обыкновенная его лекция к министерскому приему, хотя и тема хорошая. Вот у вас, Борис Петрович, есть замечательный помощник -- Геннадь Андреич, с кафедры Физики. Уж он изложит так изложит! А у Вадим Антоныча такого помощника нету. Не завел себе помощников, вовремя не подсуетился, косматый наш коллега. Надо выручать, значит, куда ж деваться.
   Фраза Никанор Никанорыча прозвучала остротой, а Вадим Антоныч обыкновенно крайне чувствителен был к таким вещам. Соломенная шевелюра его и вправду в последнее время формы приняла снопоподобные. Сам он однако гордился ей, одного цвета с густыми своими усами. Он проигнорировал шутку, только озабоченно покачал головой и повернулся к Никанор Никанорычу, жуя хлеб и шевеля усами.
   Доедая свой обед, я послушал еще какое-то время их разговор. Разговором его можно было назвать весьма условно, потому что говорил в основном Никанор Никанорыч, а Удальцов кивал, мычал и поддакивал, помешивая время от времени остывшую свою солянку. Как всегда, Никанор Никанорыч удивительные познания проявлял в предмете Вадим Антоныча "Экспертные системы".
   Я задумался об этой встрече с Никанор Никанорычем. Лилиана тоже являлась на кафедру к Олег Палычу якобы обособленно, не ставя меня в известность. При этом не покидало меня чувство, что визиты их имеют ко мне непосредственное отношение.
   Забивать впрочем голову еще одной затеей Никанор Никанорыча у меня не было ни сил, ни времени. Наскоро дожевав остатки нехитрого своего обеда, я запил его компотом, довольно вкусным, распрощался с собеседниками и отправился восвояси, по пути забросив поднос с тарелками в посудомоечную. В ней вдоль стены размещалась металлическая столешница, на которую пообедавшие выставляли подносы с грязной посудой. Хмурая столовская "нянечка" методично смахивала остатки еды в огромные алюминиевые чаны с надписью "отходы", после чего составляла тарелки и стаканы в могучий, размером с легковой автомобиль, конвейер посудомоечной машины. Здесь всегда висел особенный влажный смог и пахло моей начальной школой.
   Я поднялся на кафедру. Обеденный перерыв еще не закончился, коридоры и лестницы были полны народу. Я прошел по кафедральному коридору, мимо дверей и настенных стендов, под дымчатыми плафонами, глядя себе под ноги. Вернулись ко мне мысли об Анатолии, с его отчужденностью и задумчивостью.
   У двери секретарской толпились студенты, через которых потребовалось мне проталкиваться, чтобы попасть на другую сторону, к преподавательской. Я почти уже протиснулся, бормоча извинения, когда увидел впереди знакомое лицо. В шерстяном свитере и джинсах, прислонившись спиной к стене, у двери преподавательской стояла Шагина Маша. Волосы ее были заколоты на висках, свободно ниспадая на плечи. У девушки на плече висела учебная сумка, а в руках она держала папку с бумагами в переплете, судя по всему курсовой проект.
   Я припомнил судорожно не сегодня ли у меня послеобеденные пары по приему курсовых. Нет, пары были на прошлой нечетной неделе. Сегодня был день "Технической физики", свободное от занятий время.
   - Здравствуйте, Мария, - сказал я, подходя и непроизвольно улыбаясь.
   Она подняла глаза, увидела меня и улыбнулась обезоруживающе.
   Маша действительно пришла на кафедру защищать курсовой проект по "Теории автоматов". Она намеренно выбрала четную неделю, зная, что в моем расписании прием вопросов и защита значатся на нечетную. Это был первый ее выход в люди после вынужденных каникул, и перед тем как снова окунуться в многолюдную студенческую жизнь, Маша собиралась защитить проект, над которым работала во время изоляции.
   Взгляд мой пробежал по ее лицу, скуле и щеке. Когда я навещал ее в общежитии, они были скрыты бандажом. По правде сказать, я и в общежитской кухне не разглядел ничего особенного, но теперь девушка выглядела совершенно здоровой, без малейших следов отвратительной пощечины. Может быть дело было в косметике, однако дилетантскому моему взгляду зацепиться было не за что.
   Так я увлекся разглядыванием ее щеки, выслушивая фоном пояснение, что Мария, проследив за моим взглядом, смутилась и сбилась. В ответ я конечно тоже смутился, и взгляд мой немедленно вернулся туда, где было ему комфортнее всего, на пол. Обратил я внимание на высокие ее ботинки на толстой, тракторной подошве.
   Сконфуженно извинившись, я сослался на нашу встречу в общежитии, где Машину щеку скрывала повязка, отчего решил я убедиться, что не осталось у нее ссадина или синяк. Глупейшее, нелепейшее объяснение. Я счел за лучшее ретироваться, попросив девушку подождать, а сам отправился на кафедру, искать свободную аудиторию для приема курсовика.
   Честно говоря, я бы принял у Маши работу безо всякой официальной защиты. Причина тут была во всей истории нашего сотрудничества, а не только в последних обстоятельствах. Студенткой Мария была старательной и ответственной. В прошлом году она успешно защитила у меня экзамен, прилежно работала по курсовому заданию, одной из первых пришла с вопросами. В добавок, не взирая ни на что, она завершила курсовой проект.
   В популярное послеобеденное время свободного помещения на кафедре естественно не нашлось, и мы отправились искать его в лекционном крыле, где обыкновенно водились пустые аудитории.
   Я, пристыженный, не особенно мог связывать между собой слова. Разговор поддерживала Маша, но заметно было, что она тоже скована. Она рассказывала, как готовила работу, как по-шпионски встречалась с одногруппниками, чтобы попросить принести из библиотеки книги. Делал я вывод, что не особенно близка была Мария с однокашниками, не торопилась делиться о происшедшем. Мне вспомнилась школьная моя история, когда крепко досталось мне. Я ведь тоже сидел безвылазно дома, пока не зажили мои синяки.
   Маша рассказала, что на прошлой неделе к ней заезжал капитан Филинов, отчитавшись подробнейше о ходе дела, какая к нападавшим применена мера пресечения и когда будет назначен суд. Докладывал он ей, будто строгому начальству, что не спустит дело на тормозах. Как и в прошлый раз, уверил он Марию, что контролирует все лично, и участия никакого от нее не потребуется.
   Мы поднялись на четвертый этаж и прошли через широкий хол в лекционное крыло. Коридоры к тому времени опустели, началось занятие. К нашей удаче уже вторая аудитория оказалась свободной, с нараспашку открытой дверью.
   Мы сели с Машей за первый стол, я выложил журнал и ведомость, в которые хотелось мне поставить оценку безо всяких дурацких формальностей. Пока она доставала рабочую тетрадь и раскладывала курсовую работу, я откровенно признался, что вижу нашу с ней защиту пустой формальностью и готов немедленно поставить ей заслуженную оценку "Отлично". Постарался я пояснить, что дело здесь не в личном моем отношении к ней, как к потерпевшей в криминальной истории, а в первую очередь в ее студенческих заслугах, в живом интересе к науке, в посещении занятий с правильными вопросами, ну и конечно отличной сдаче прошлогоднего экзамена.
   Она слушала меня не перебивая, периодически бросая на меня взгляд. Кашлянула. Поправила волосы. Я говорил уже, что имела Мария вид привлекательный, с чуть припухлыми щеками и тонким подбородком. Взгляд ее, повороты головы немедленно отпечатывались в моем мозгу.
   Маша ответила, что стоит перед ней внутренняя дилемма, так как потратила она уйму времени на подготовку, сидя взаперти. Как ни хотелось ей поскорее получить отметку и освободиться, она предпочла бы все-таки защитить работу.
   Я конечно не стал кобениться и принялись мы листать ее проект. Маша показала мне общую схему разрабатываемого автомата, интерфейсы, включая управляющий, мы пролистали математическое обоснование, операционные схемы и остановились на матрице управляющих сигналов.
   Признаться, я плохо слушал, взгляд мой скакал, он то упирался в Машин висок с забранными за ухо волосами, то вдруг соскакивал по ее чуть проступающей скуле вниз к губам и линии подбородка. Я насильно старался упереть его в стол, в листы формата А4, схваченные пластмассовым переплетом брошюровщика, но снова взлетал он, непокорный к высокому лбу над темными бровями, к зачесанным и заколотым ее волосам. Другими словами, чувствовал я, что не умею больше быть преподавателем Марии Шагиной, смотрю я на нее не так, как положено, и плохо у меня получается некомпетентность свою скрывать.
   Мы вернулись к схеме операционного автомата, большой, разделенной на два отдельных листа, и я попросил ее остановиться. Рассказывала Маша хорошо, ровно, хотя чувствовал я, что и она смущена, моим ли скачущим вниманием, либо же просто фактом ответственной защиты.
   Я задал формальный вопрос, она торопливо и правильно на него ответила.
   - Маша, а можно я вам поставлю уже оценку? - не выдержал я.
   - Разрешите я вам еще покажу блок-схему работы управляющего автомата? - не поднимая глаз ответила она.
   Я разрешил, и Маша перелистнула на страницу с разбегающимися стрелками между ромбами условий и прямоугольниками операций.
   Минуты три мы посидели над схемой, после чего я решительно взял курсовую работу и размашисто поставил "отлично" под своей фамилией на первой странице, и расписался. Потом поставил оценку в ее зеленую зачетную книжку, к себе в журнал и учебную ведомость.
   Маша сидела тихо во время моих манипуляций. Когда я закончил, она взяла свою свою зачетку и спросила:
   - Борис Петрович, а вы у нас будете еще что-то вести?
   Я ответил почти автоматически:
   - Да, в следующем семестре буду вести "Нейронные сети".
   Только теперь до меня дошло, что вот сейчас Маша встанет со своей зачетной книжкой, выйдет из аудитории и, в соответствии с нехитрой логикой университетского расписания, встречусь я с ней теперь не раньше следующего семестра.
   Я бросил на Машу неуверенный взгляд и поймал ее, вопросительный, как мне показалось, с той же самой мыслью.
   - А м-можно я вас провожу? - услышал я хриплый собственный голос.
   Она смотрела на меня прямо, испытующе. Как будто вернулись мы в то неуловимое состояние, в котором расставались в пятницу вечером, в общежитии.
   - Сегодня я не могу, - серьезно ответила она.
   - Завтра? - отозвался я.
   Со стороны это был наверное очень странный разговор. Мы были оба серьезны, напуганы и немногословны. При этом теперь уже отчетливо ощущалась протянувшаяся между нами ниточка. Словно бы сданный курсовой проект пробил некую брешь, поломал отношения преподаватель-студент.
   Мы условились с Машей встретиться в среду, после четвертой пары. Потом я принял аккуратную ее курсовую работу в переплете, а она собрала тетрадки, которые приготовила, чтобы расписать мне работу своего автомата. Я проводил Марию до гардероба, где она обменяла номерок на свой короткий полушубок из полосок меха.
   В университетском фойе мы оба чувствовали себя скованно. Тут было довольно людно, встречались знакомые. Мы постояли еще минуту, переглядываясь и переминаясь неуверенно, после чего я отпустил девушку, а сам отправился на кафедру. Внутри меня был полный раздрай, хотя и возбужденный, приятный. Ведь впервые за долгое время было у меня назначено свидание!
   Я не мог разумеется не думать о том, насколько допустима, позволительна наша встреча с точки зрения профессиональной этики. Академически нас с Марией ничего не связывало, на пару месяцев можно было забыть, что я ее преподаватель. Или все-таки обманывал я себя? Стояла за Марией студенческая группа, а за мной университетская кафедра, которые определенно не оценят этих тонких материй.
   Я поднялся в преподавательскую. Здесь тоже кипела жизнь: за столами копошились преподаватели, на кухонке чаевничали. Вадим Антоныч сосредоточенно записывал что-то в журнал. Может быть переписывал советы Никанор Никанорыча.
   Толя сидел на своем месте. Увидев меня он поднялся во весь свой внушительный рост. По лицу его я прочитал, что ждал он меня, был напряжен, серьезен. Он решительно прошел между столами ко мне.
   - Есть сейчас несколько минут, Борис?
   Несколько минут у меня были, я оставил бумаги и мы вышли. Толя предложил уединиться в конце коридора. Там под потолок уходило полотно окна, из которого виден был сквер с голыми деревьями и перекресток, на котором Гришка Созонов разбил машину.
   Как предупредил меня Анатолий, у него было ко мне две важнейшие темы для разговора. Поначалу я не отнесся к этому серьезно, из-за некоторой эйфории, случившейся у меня после встречи с Марией. Знакомы мы были с Толей давным-давно, разве могли между нами возникнуть противоречия? Однако по мере того, как рассказывал Толя, каждая из тем разверзалась передо мной непреодолимой пропастью.
   Начал Толя с разговора о Кате. Извинительным тоном начал, но постепенно речь его крепла, становилась уверенной, убежденной. Катя нравилась Толе давно, с тех пор, как впервые познакомил я их, в бытность Кати моей женой. Толя изначально с пиететом отнесся к Кате, как к спутнице моей и подруге, и не позволял себе ничего, разве только мечтать в одиночестве. Но в дальнейшем, когда убедился он, что отношения наши с Катей стали исключительно дружескими и конфликта интересов не прослеживается, решился он поухаживать за ней. Катя была старше его, но этот пустяк нисколько не отражался на Толиных чувствах.
   В особенные подробности он не вдавался, но, с его слов, Катя согласилась не сразу. Чувствовала она словно бы ответственность передо мной, долго игнорировала Толины ухаживания. Потом они все-таки встретились, и встречаются уже полгода, прячась от меня, будто малые дети, стесняясь, стараясь не задеть и не обидеть. Сам Толя давно готов был признаться, но Катя не разрешала ему, ограждала меня. А когда недавно попытался он осторожно поговорить со мной, рассказать, что ходили они с Катей в кино, намекнуть на их отношения, я сам жестко оттолкнул его, показал, что не желаю развивать тонкую эту, подвисшую в неопределенном состоянии тему.
   Тема между тем достигла крайней степени серьезности. Толя несколько дней назад сделал Кате предложение, на которое она ответила согласием, с важным примечанием, что нужно гладко и мирно сообщить об этом мне, не нарушив хрупкого моего душевного состояния. Слушал я Анатолия, взбудораженного и прерывистого, и явственно представлял себе Катю, которая зная историю мою, старалась как могла не поломать нашей дружбы, нашей общей с Толей дружбы.
   Наверное, Анатолий сообщил мне об этом совсем не так гладко, как представляла себе она, но можно ли было корить его за это? Не было здесь иного пути, как только сознаться во всем напрямую. Я догадался теперь, что последний визит ко мне Кати непосредственно был связан с предложением Толи, хотя и не решилась она выложить мне свою цель. Питала ко мне Катя по-видимому особенные чувства чуть ли не материнского свойства, так отчаянно стараясь защитить меня.
   Я смотрел в окно, в серый ноябрь, стеклянным взглядом, наблюдая, как перемигиваются на перекрестке автомобили и торопятся по тротуарам закутанные куртки и шапки пешеходы.
   Вероятно не было в этом ничего критического. Ведь ни Катя, ни Толя не пропадут в одночасье, не исчезнут из моей жизни. Просто появится у них что-то свое, отдельное. Как собственно и было в последние полгода. Вот только с Катей, скорее всего, не смогу я быть отдельным старым другом. Не сможет она отныне с хозяйским видом явиться в мою квартиру и приготовить одно из своих сложных, диковинных блюд.
   Так размышлял я, заметив, что Толя вопросительно смотрит на меня, словно ожидая ответа, как будто был у меня выбор, как будто мог я по собственной воле вернуть все назад.
   - Я все понимаю, - начал я медленно. - Я действительно тогда не готов был к разговору о ваших с Катей отношениях, хотя несколько раз упоминал ты о ваших встречах. Я и сейчас, по правде сказать, не готов, но мы уже видимо подошли к той грани, когда нельзя дальше тянуть. Я очень на вас рад. Всего хорошего хочется пожелать вам, хотя и странно это немного звучит в отношении почти что ближайших моих друзей.
   Анатолию тоже давался нелегко этот разговор. Он морщил лоб и дышал шумно. Приняв мой ответ, он сделал паузу, разглядывая носки своих ботинок. Потом попросил разрешения перейти ко второй важнейшей своей теме, связанной опосредовано с первой. Я разумеется не возражал.
   Толя откашлялся, как перед докладом.
   Он начал издалека. Вспомнил время, когда только начали мы преобразовывать нашу искусственную нейронную сеть в квантовую. Стали отходить от прежней модели нейронов, с которой мы защищались и которую Толя хорошо понимал, перешли к кубитам и вероятностям. Тогда впервые Толя почувствовал, что знания его и опыт становятся не применимы, вклад и экспертиза смещаются в область разработчика стенда, кодера.
   Он высказал восхищение тем, как я необъяснимым образом заныриваю в эту однородную и негостеприимную для Анатолия массу математических формул, и выношу на берег конструкцию, которую, преобразованную в строгую форму, только и начинает он понимать. Да и то, на базовом, поверхностном уровне, необходимом для преобразования в программный код.
   Даже у Никитина Коли Анатолий видел это усвоение, может и не такое глубокое как мое, но значительное. Коля задавал вопросы, советовал, конструировал. Себя же расценивал Толя как балласт, как простой конечный автомат, на вход которого подаются точные управляющие сигналы и математические выражения, а он, исходя из состояния куцей памяти своей и малоразрядных регистров, расширяет, дописывает модель.
   Нет, он прекрасно уяснил терминологию, разбирался в проблематике. Вечерами дома он до боли в глазах читал мэтров в области искусственных нейронных сетей -- Кохонена, Хэпфилда, Фукусиму. Но потом смотрел на наши формулы, на выводы, на алгоритм, и понимал, с безжалостной прямотой, что не может, не способен развивать новую квантовую модель. Слишком громоздка была она, слишком вариативна, слишком динамична и непредсказуема, не мог он уложить ее в мозгу.
   Толя хорошо ориентировался в задачах, решаемых стандартными математическими методами. Например с вероятностями, которые мы отбрасывали. Ведь простая же на первый взгляд задача. Вот только не работали стандартные методы с нашей сетью. Закон распределения, нормальный ли, равномерный, не достигал цели. Словно бы каждый шаг создания модели требовалось сконструировать заново, перестроить под нужды хранения состояний кубитов и синапсов, итераций обучения и расчета результата. Это не упоминая даже функцию времени, которая вообще будто с неба упала. Толя сумел запрограммировать ее только потому, что за время работы со мной отлично научился переводить язык математических формул в циклы программного кода.
   Анатолий выпалил длинную эту речь и остановился перевести дух. Лоб его вспотел, у меня самого вспотели ладони от эмоционального его изложения. Я оценил, как много накопил в себе Анатолий. Ведь стоически переносил он несоответствие своей самооценки с отведенной ему в совместной нашей работе ролью.
   Толя перескочил снова на Катю. Рассказал о том, что неоднократно обсуждал с ней такое положение вещей, и настаивала она, что должен он безусловно продолжать, что вклад его в квантовую нашу модель существенный. До сих пор не разобрался он, действительно ли Катя считает, что справиться один я буду не в состоянии, либо же только успокаивает его, чтобы не было ему так тяжело переносить исполнительскую свою роль.
   Ломал голову над этим Толя долго. И вот сейчас, когда с отчаяньем некоторым решился сделать Кате предложение, он увидел вдруг общий знаменатель и единственно верный путь. В каждом решении своем, научном ли, в личной ли жизни, он совершеннейше против желания, попадает со мной в конфронтацию. Конфронтация эта вроде бы не критическая. Катя защищает общую нашу дружбу, не хочет никого ранить и откладывает их с Анатолием совместное будущее. В научной работе Толя играет неподходящую роль и не может в то же время бросить, подвести меня, так как вся программистская часть, основа нейронной сети написана им. В обоих случаях невольно упирается он в меня, притом что уважает меня безмерно и признателен глубочайше, что взял я его в свое время в помощники в университетский проект "Автоматизированная система обучения", и научил всему, и еще за Катю, за нее больше всего благодарен.
   Он не озвучил еще вывода, а я уже опознал его, почувствовал, и так комплиментарен был он, так подходящ к моим рефлексиям, самокопаниям и размышлениям об отношениях, которые не умею я заводить, либо же умею, но разрушаю их неумышленно.
   Толя продолжил ослабевшим, спокойным голосом. О том, что время настало ему выйти из подмастерьев и второго номера в моей тени. Касалось это всего, и Кати, и научной работы. Не может он себя и Катю все время ставить перед выбором, где на противоположной чаше весов находится старая дружба со мной. А конфликт этот неизменно возникает между нами, как ближайшими коллегами.
   Толя прекрасно отдавал себе отчет, что при всей своей высокой самооценке, не тянет он научной нашей работы, не понимает квантовой сети. Много размышлял он над этим, так как не об одной только голой науке шла речь, но и об ответственности, что лежала на нем по уже запланированным и выполненным работам. Ведь он по сути тащил всю программистскую часть, и не мог просто сойти на ближайшей остановке.
   Толя выбрал путь, который назвал "шаг назад и в сторону". Вместо непосильной квантовой модели, он решил сосредоточиться на предыдущей, в которой все понимал -- зависимости, логику работы нейронов и алгоритм учителя. Если только я, как создатель, не стану возражать, Толя желал развивать начальную нашу, детерминированную нейронную сеть, дорабатывать учебный лабораторный стенд, а в дальнейшем, быть может, применять наработки в хозподрядах.
   Спохватившись, он еще раз повторил, что ни в коем случае не оставит текущие работы, будет и дальше помогать, программировать. Ну и конечно все наши планы в отношении министерской комиссии остаются в силе, покажем мы, как Лилиана заказала, новую нашу нейронную сеть. Снижаться Толино участие будет постепенно, с минимальным эффектом на задачи. Заменит его Артем с кафедры "Вычислительных машин", ну или знакомые наши физики - Коля с Василием.
   Такое решение принял Анатолий, и оно, похоже, действительно решало его проблему. Обе проблемы сразу.
   Когда закончил он с выводами и предложениями, повисла пауза. Мы оба молчали, задумчиво глядя в сторону. Толино выступление очевидно носило больше уведомительный характер, нежели просьбу; он извещал меня о решении, которое далось ему тяжело, думал он о нем немало, и вот наконец сформулировал. Понимал я, что только частично приоткрыл Толя свои переживания. Я помнил о самокопании его, после глупой ошибки на кафедре физики, или как встрепенулся он, узнав, что сам я программировал модель. Как старался он огородить свое место главного разработчика нашего стенда, обижаясь на Колю. Определенно вымученным было его решение и взвешенным.
   Анатолий переступил с ноги на ногу. Снова почувствовал я, что требуется ему мое одобрение, чтобы благословил я что ли выбор его. Но на этот раз я не мог немедленно ответить.
   - Подумать мне надо, Толя, - сказал я тихо. - Дважды за день оглушил ты меня. Я подумаю, и потом мы еще раз поговорим.
   Толя закивал, как послушный пес, стремительно сорвался с места и скрылся в преподавательской.
   Я остался между двумя пространствами, разделенными пролетом окна -- университетским, тесным, с убегающим в глубину здания длинным коридором, с бетонным полом, ниткой плафонов люминесцентных ламп и выступающих из стен стендов с кафедральными достижениями, и уличным, серым, с неслышно колышущимися голыми деревьями, холодной осенней улицей, блеклыми домами и крышами.
   Вновь придавила меня неподъемная тяжесть. Личные отношения мои, друзья и знакомые, окружили меня плотной стеной, навалились, не давая дышать. Как в переполненном автобусе я ворочался, тянулся к спасительному поручню, но не знал, где он, не мог протиснуться сквозь глухое кольцо людей. Толя, Катя, Геннадь Андреич, Маша, кафедральные коллеги, Никанор Никанорыч, Азар и Лилиана. Людские тиски давили на меня, сжимали так крепко, что я чувствовал, как трещит, ломается все, к чему я привык, что, как мне казалось, сам выстроил. Это мое строение, увенчанное, словно звездой на елке, новой нейронной сетью, кряхтело, сотрясалось, готовое рухнуть.
   Нет, все проще, все должно быть гораздо проще. Хорошо, Анатолий постепенно перестанет быть частью моего исследования, но это ведь не конец. В конце концов, он был прав, когда говорил что не несет научной ценности. Последние штрихи модели я программировал сам, на лету додумывая, достраивая, дорассчитывая ее. Почему же так бурно реагирую я? Может быть потому, что в нашем тандеме играл я роль хрупкого воздушного шарика, а Толя -- того самого грузила, которое подвязывают к шарику, чтобы он не улетел? Не таким легким на подъем, не так быстро соображающим, но важным, удерживающем в равновесии всю конструкцию. И вовсе не об одном Анатолии шла тут речь. Точно таким же балансом, выступала для меня Катя, моя охранительница, отношения с которой не могли отныне быть прежними. Кто теперь выступит моим грузилом?
   Взгляд мой скользил по осеннему скверу, где из серо-коричневого ворса травы торчали полуголые деревья с белеными стволами. Сквер был запорошен листьями, они лежали везде, на газонах, на дорожках и скамейках. Асфальтированные дорожки время от времени мели, по крайней мере я видел, что листья сметены к бордюрам, с расчищенной тропкой для ходьбы. По диагональной дорожке одиноко шел дородный мужчина в сером, под стать погоде, пальто, ботинках и фетровой шляпе. Шел он неторопливо, будто бы без особенной цели, переставлял ноги с задумчивостью. Руки его были в карманах.
   Я не обратил сначала на него внимания, поглощенный своими мыслями, но потом странным образом сделался он центром моего внимания. Уж больно в такт моим размышлениям он вышагивал меж сметенных листьев. Я поймал себя на том, что слежу за ним.
   Он неторопливо прошествовал к центральной площадке сквера, на которой возвышался монумент какому-то художнику советской поры, окруженный газоном. Зашел за памятник.
   Подумал я, что хотя и вызвался Анатолий поддерживать новую модель на неопределенный срок, мне не очень помогало его самопожертвование. Я был почти уверен, что закончил основную математическую и программную составляющую, и теперь основная работа должна была сместиться в сопутствующие области -- тестирование, анализ результатов, оформление статей в научные вестники, выводы о производственной применимости, обегание кабинетов. То есть в области, которые традиционно не любил я, где Анатолий мог бы здорово помочь.
   Вся эта волокита оказывалась теперь на моих плечах. Никитин Коля, как и я, был скорее шариком, и пожалуй что без грузила. Он работал с нами настолько, насколько интересные задачи подносили мы для совместных расчетов. Обжегшись в свое время о невостребованность глубоких научных изысканий, он потерял всякий интерес к формальной составляющей исследований, считал ее административным болотом.
   Мне вспомнились разговоры с Катей о потенциальной применимости модели нейронной сети к медицинским исследованиям в области памяти, которыми мечтала она заниматься. Осуществимо ли это было теперь, если квантовые мои кубиты навсегда останутся молчаливым напоминанием Анатолию, что не смог он, отступил. Вряд ли.
   Гуляющий, тем временем, обогнул памятник и вернулся на ту самую дорожку, по которой пришел. Двинулся в мою сторону. С такого расстояния я не мог разглядеть его лица. У него подмышкой, зажатый спрятанной в кармане рукой, торчал темный сверток.
   Он сделал несколько медленных шагов и остановился. Посмотрел по сторонам, будто убеждаясь, что не видят его посторонние. Потом некоторым танцевальным па, подскочил к близстоящей скамейке, с мокрым седалищем из крашенной сосны и уселся прямо на налипшие листья, небрежно бросив сверток рядом.
   Движение это приковало мой взгляд. А незнакомец вдруг приподнял шляпу и помахал рукой, как бы здороваясь. Я обежал глазами сквер, дорогу, уголок парковки. Не было никого, к кому могло бы обращаться это приветствие. В свертке на скамейке я узнал сложенный вдвое портфель. Никанор Никанорыч! Он разгуливал по пустому скверу и безусловно мне было обращено его приветствие, в окно третьего этажа университетского корпуса.
   Никанор Никанорыч издалека пожал плечами и развел руками. Выражал по-видимому сочувствие одинокому моему стоянию в конце кафедрального коридора. Потом он сделал движение рукой, как бы подзывая меня к себе. Туда, на улицу, в сквер.
   Порыв ветра поднял ворох листьев у его ног и поволок по запорошенной дорожке к памятнику. Другая лиственная волна побежала от границ сквера, по газону и дорожке в сторону Никанор Никанорыча. Он махал рукой, звал меня, и словно бы листья, беспорядочно толкаемые ветром, клубились, кувыркались в одном, заданном им направлении. Никанор Никанорыч опустил руку и желто-серые волны послушно улеглись, вернув тихий беспорядок в осенний сад.
   У меня совсем не осталось сил на разговоры. Слишком много встреч для одного дня. С самого утра, когда только встретил я сухого и необщительного Толю. Потом был нелепый обед с Никанор Никанорычем и Удальцовым. Затем Маша, воспоминание о которой можно было назвать единственной приятной вехой, и, наконец, тяжелый откровенный разговор с Анатолием. Думал я уже, что день мой завершился, но не тут-то было! Если только не сгинет Никанор Никанорыч, как только выйду я к нему.
   Я кивнул и пошел в преподавательскую, накинуть пальто.
   Никанор Никанорыч ждал меня на скамейке. Она была относительно чистой, как будто сидельную ее часть расчистили от листьев, заголив облезлую краску и памятные надписи разной степени приличности.
   Я подошел и молча сел рядом. Портфель его лежал между нами.
   - Неприятно получилось с Анатолием, - сочувственно сказал он, - Я ведь даже некоторые приложил усилия, если вы помните, чтобы не так переживал он за вклад свой в вашу научную работу.
   Не знаю, зачем Никанор Никанорыч это говорил. Демонстрировал осведомленность или вправду хотел посочувствовать. Я никак не отреагировал на его слова.
   - Я извиняюсь сердечно за то, что в столовой сегодня не смог уделить вам внимания. Комиссия эта требует, понимаешь ли, всестороннего участия, чтобы никакой там Вадим Антоныч или, не дай бог, Максим Игорич не выкинули фортель, как на прошлой неделе.
   - Вашего требует участия? - устало переспросил я.
   С учетом всего что я знал и видел о Никанор Никанорыче, потемкинская министерская комиссия выглядела сущей безделицей. Он в ответ закивал, выражая всячески, что не было на данный момент важнее для него дела, чем дурацкая комиссия.
   Я наблюдал будто со стороны, словно все это уже было, и его гротескные эмоции, и бессчетные слова.
   - Можно я вас спрошу? - сказал я, решив на секунду забыть об Анатолии и Кате.
   Он стал уверять меня, что только ради этого и вызвал меня к разговору, чтобы исключить мои непонимания.
   - Я, знаете ли, провел некоторую аналогию между историческими видениями которые показывали мне вы, потом Азар и Лилиана. Выявил небольшую закономерность. Всегда находились герои этих историй в сложной ситуации, перед серьезным решением. А вы, как участники этих событий, делали намеки, упрашивали, пугали. Подталкивали к чему-то.
   Внимательно слушал меня Никанор Никнорыч и каждая его эмоция, приподнятая ли бровь, поворот головы, сощуренный взгляд, улыбочка над обширным вторым подбородком казались мне теперь несущественными, ненастоящими, словно бы дешевой театральной декорацией. Или же напротив, такой несусветно дорогой, при которой отпадает необходимость собственно в игре.
   - Я не хочу вдаваться в подробности времен, лиц и событий, - говорил я, - правдивы они, или вы их специально для меня выдумали. Однако основной посыл, как мне кажется, я уловил верно. Вы подталкивали их к большому судьбоносному решению. Для кого-то оно закончилось гибелью, как для Бильгамешу и Эхнатона, для кого-то, как для Вэнь Нинг, долгожданным освобождением. Но я абсолютно, отчаянно не понимаю, к чему вы подталкиваете меня. Чего вы хотите от меня? Что я, Борис Петрович Чебышев должен сделать?
   Никанор Никанорыч откинулся на скамейке назад. Вид он имел глубоко удовлетворенный.
   - Вы, Борис Петрович, делаете удивительные успехи в логических построениях. Вам не понадобилось даже обращаться в библиотеку в этот раз, искать исторические параллели.
   Я и вправду после третьей ступени не думал заниматься поисками. Легенда о китайской женщине-генерале Хуа Мулань, много лет успешно скрывавшей пол, была довольно распространенной. Сон мой, о Кианг Лее, очень гладко ложился на китайскую легенду, с тем лишь существенным отличием, что Вэнь Нинг была алхимиком, первой начавшей производить и применять в бою порошок со свойствами пороха. Но ведь я совсем не об этом спрашивал Никанор Никанорыча.
   - Вы бы знали, Борис Петрович, какие феерверки устраивала Вэнь Нинг в уезде Чжосянь. На них приезжали посмотреть даже из южной империи Лю-Сянь.
   Лицо его снова обратилось сладким, лыбящимся. Мое же напротив оставалось серьезно. Я не перебивал Никанор Никанорыча. День выдался слишком тяжелым для того, чтобы втягиваться в еще один эмоциональный разговор с искуснейшим манипулятором. Ничего сверх того, что сам Никанор Никанорыч хотел мне сказать, он все равно не скажет.
   - Давайте отложим пока разговоры о причинах, - ответил он наконец. - Он совсем уже рядом, буквально за углом, и событие это не хотел бы я особенно торопить. Да вы тоже бы не захотели, смею вас уверить. Первоочередное сейчас, к чему требуется отнестись со всей ответственностью, это министерская комиссия. Тут ведь, как я уже говорил, высокие чины, головы, лицо любимейшего вашего университета. Давайте пожалуйста на комиссии сосредоточимся, к тому же у вас все совершеннейше "на мази". Даже Геннадь Андреич! - он похихикал одним ртом под надвисшими над ним пухлыми скулами.
   Дальше стал Никанор Никанорыч говорить про погоду, про то, что ерунда в этом году в ноябре происходит, а не зима. Снег смыт, крапает дождик, и брюки свои он устал уже чистить. Ненужный, лишний разговор, заполняющий мои минуты. Я правда не был теперь уверен, к чему минуты свои приложить
   Никанор Никанорыч встал, подхватив со скамейки портфель.
   - Я ведь сегодня встретился с вами, Борис Петрович, по очень простому поводу. Про комиссию и важность ее мы уже переговорили, так? Крайне важна, и прошу со всей ответственностью, - он покачал головой. - Хочу еще совет дать вам по поводу замечательной вашей квантовой модели. Вы вроде бы закончили ее практически и протестировали на некоторых примерах. И кажется вам, что остается впереди лишь рутинная, административно-формальная часть, со статьями, с объяснением модели тем, кто на пример Анатоль Саныча, не сумеет понять ее хитроумной глубины, вся эта скукотища. Попробуйте на досуге модель свою пообучать. Ведь вы, по большому счету, не знаете еще, как работает интереснейший запрограммированный вами алгоритм. Очень рекомендую посмотреть, как модель ваша будет проглатывать входные данные, и какой будет получаться результат. Лилиана и комиссия, я уверен, оценят.
   Я посмотрел на Никанор Никанорыча, туда где под козырьком серой шляпы, прятались его глаза. Это и был ответ? К этому подталкивал меня Никанор Никанорыч с компанией? К тому, чтобы совершенствовал я квантовую нейронную сеть? Не взирая ни на что, на дурацкие комиссии, на демарши коллег, на эмоции. А они помогали мне, убирали с рельс бревна, подмазывали заржавевшие шестерни. Подсказывали дальнейшее направление научной моей работы. Всего лишь этого от меня хотели?
   - До свиданья, Борис Петрович.
   Никанор Никанорыч приподнял шляпу и направился ленивой своей походкой в сторону памятника советскому художнику.
  
  -- Глава 17. Ученый-одиночка
  
   Вот ведь штука! В первый раз заикнулся я о Кате, одной из важнейших фигур моей истории, в третьей главе. И только к семнадцатой доковылял наконец до посвящения читателя в подробности наших с ней отношений. Не было у меня при этом никакого намерения затягивать интригу. Признаюсь, думал я поначалу, что наше с Катей прошлое влияет на основной сюжет лишь косвенно, и можно при определенной сноровке избежать упоминаний и ссылок на еще не описанное. Однако ошибся я, повествование пестрит провалами, и неоднократно приходилось мне забегать вперед, чтобы сохранить целостность сюжета. Как бы то ни было, добрались мы до последней биографической главы, где покровы будут сорваны, и жизнеописание мое, Бориса Петровича Чебышева, предстанет перед читателем во всей его заурядной полноте.
   Я остановился на случайной своей встрече с Катей, в середине пятого курса. Надо ли говорить, что прогулка наша весомейше поменяла русло моей судьбы, которая прежде с завидной регулярностью смахивала, удаляла с моего пути одного за другим приятелей, друзей и знакомцев, словно фигуры с шахматной доски.
   Оглядываясь на главы своей биографии, замечаю я, что немало важных вех упущено. Безусловно, они, пропущенные, забытые, тоже повлияли на меня, шрамами ли, уроками. Я не стану однако дополнительно обременять утомленного моего читателя, превращая повествование в рефлексию с плохо различимым сюжетом. Как и прежде, сосредоточусь я лишь на тех воспоминаниях, что слепили меня нелюдимым научным сотрудником, погруженным в себя, в работу, да еще в книги, вечные мои спутники.
   Из студенческой своей жизни, плавно перетекшей в преподавательскую и семейную, я вспомню разве только военную кафедру, важный университетский институт, призванный выпускать офицеров запаса разных специальностей. Моя военная специальность, связанная с вычислительными системами в авиации, осталась в моей памяти зелено-синими офицерскими рубашками, изнуряющим маршированием по плацу и объемом конспектируемого материала из старых книг по тактике ВВС (Военно-воздушные силы). До сих пор для меня остается загадкой, с чем связана была секретность, окутывающая материалы военной кафедры, старинные, советские, двадцатилетней давности, однако даже здесь, в ВУЗе, армия устанавливала свои порядки: вечной правоты старшего, дисциплины без логики и задач без результата.
   Итогом полуторагодичного обучения на "военке" стали месячные военные сборы в авиационной части под Ростовом, где нас, без пяти минут специалистов с высшим образованием и офицеров запаса, макнули в жизнь простого рядового состава. Мы жили в палатке, разбитой в чистом поле, и занимались множеством полезнейших для части дел -- скоблили взлетно-посадочную полосу, красили здания, чистили хлев свиноводческой фермы и косили траву. Ну и конечно передвигались исключительно строевым шагом под песню "Надежда - мой компас земной..."
   Как читатель мой наверняка заметил, я крайне скептически отношусь ко всякой романтике связанной с армией и воинской службой. Однако, вернувшись, после месячной службы, не мог не обнаружить я произошедших со мной изменений. Как разительно иначе, сплоченно, ехали мы в плацкарте домой, как по-новому пахнул мне навстречу родной город. Стали ностальгическими теперь воспоминания о натертых в кирзовых сапогах мозолях, о проваливающихся кроватях второго яруса, о подъемах ранним утром и очереди к вытянутым металлическим умывальникам с ледяной водой и острым, царапающим носиком, который нужно было толкать, чтобы текло. А также о стойкой сплоченной неприязни к начальничьему составу.
   Эти чувства иногда возвращаются ко мне, хотя и растерял я все связи той поры. Будто бы тот, кто управляет моей судьбой, дал мне заглянуть одним глазом в другую жизнь, которой сторонился я отчаянно. Хотя и не показал мне самых страшных ее сторон -- дедовщины и настоящей войны, грохотавшей на Кавказе.
   Самое время вернуться к Кате. Мы прогуляли тогда до глубокого вечера. А на следующий день встретились снова. Я был робок, невнятен и единственные темы, о которых удавалось мне говорить с увлечением, были научная моя работа да литература. Я перечитывал тогда любимейших моих Стругацких и, как оказалась, Катя тоже была большой их поклонницей. Использовал я эти лазейки, плеши в моей замкнутости, хотя с каждой новой нашей встречей чувствовал, что не можем мы говорить только об этом, что обращенный на меня Катин взгляд, когда провожал я ее, когда сидели мы на скамейке в сквере, либо же просто гуляли и брала она меня под руку, требовал следующего, незнакомого мне шага.
   В один из вечеров мы спустились к осеннему парку, разбитому в низине, вокруг искусственного озера. Общая территория сквера вытянулась километра на три, ее дважды пересекала проезжая часть, но в дальние его уголки ходить было небезопасно, помнил я их по юношеским своим опытам. Озерцо оторачивала металлическая изгородь, перемежаясь со строениями, цветочным магазином, закусочной с круглыми одноногими столиками и детской площадкой. Мы с Катей шли проторенным маршрутом, когда вдруг она оторвалась от меня и подбежала к заграждению. Там она стремительно повернулась и встретила меня лицом к лицу, глаза в глаза. Катя помогла мне, подтолкнула к новому шагу, ведь я бы и в тот день свернул и пошли бы дальше мы по асфальтированным дорожкам. Теперь уже не мог я отвертеться, взгляд мой, пойманный ее взглядом, не сумел опуститься, сбежать. Смущенный делал я последние медленные шаги, понимая отчаянно, что не умею я ничего, нет у меня ни малейшего романтического опыта, помимо книжного. Катя придвинула ко мне свое лицо, носы наши разошлись и губы встретились. Я почувствовал мягкость ее губ, вкус помады, которую знал до того только по запаху, твердые зубы, влажный язык; дальше все работало само, лишь где-то на задворках сумбурное сознание мое пыталось анализировать, фиксировать и сравнивать ощущения с тем, что вычитал я, представлял из фильмов и собственных фантазий.
   Почему-то после того, первого сумбурного поцелуя захотелось мне, чтобы Катя немедленно пропала, исчезла. Чтобы остаться мне одному, спрятаться, переощутить все, передумать, решить, как быть дальше. Но Катя была рядом, когда оторвались мы друг от друга с мокрыми ртами, и видел я только горящие ее глаза. Потом мы снова целовались, мысли мои скакали и бились, и не мог я собрать их воедино.
   Было несколько недель, следующих одна за другой, наших встреч, прогулок, каких-то забегаловок с пирожками и чаем в пластиковых стаканах, и долгих, дерганных, мокрых поцелуев, на улице, на остановке, в подъезде, оставляющих неясное щемящее чувство на границе между инородностью и близостью.
   Эта осенне-зимняя пора, серая, промозглая, подталкивала нас, боязливо жмущихся друг к другу к следующему, самому интимному шагу. Он наступил скоро, я не вспомню теперь даты, но только через пару месяцев Катя пригласила меня к себе ночевать. Она жила с мамой, преподавателем медицинского университета, и та уехала на конференцию.
   Я помню как позвонил домой и сказал маме, что заночую у друга, чего никогда не случалось.
   - У друга, - не переспросила, а констатировала она странным голосом.
   Я бодро подтвердил, хотя оба мы знали, что никакой это не друг.
   Потом был долгий, смущенный вечер, красное вино, обязанное расслабить, сгладить шероховатости, но напротив погрузившее меня в глубокое раздумье, из которого неумело, скованно вытаскивала меня Катя. Мы раздевались дергано, пряча глаза, и стараясь не размыкать объятий, и губ. Я помню острые ее худые плечи и глубокие впадины ключиц, как плотный бежевый бюстгальтер освободил маленькую грудь. Помню новые тактильные ощущения от простыней и подушек, в которых видел я каждое перекрестье волокон, каждую ворсинку ковра на стене. Катя помогала мне, неопытному, не знающему куда девать конечности. Помню ее торчащие коленки, губы, запахи, тяжелое дыхание и потные кудри на белом лбу.
   Описание этих разрозненных, закристаллизовавшихся в памяти впечатлений, дается мне нелегко. Я будто испытывал ощущения зрителя, наблюдающего за разворачивающимся сюжетом из первого ряда кинотеатра. Я ощущал все остро, глубоко, но внешне при этом оставался неотзывчив, сдержан, чем пугал конечно Катю. Неуклюжие мои инстинктивные движения брали верх, разумная часть отступала откладывая размышления на потом, наедине с собой. Катя не понимала меня молчащего, плохо реагирующего, отстраненного в самые интимные наши моменты.
   Были скомканные знакомства с родителями, с каждым по отдельности. У меня почему-то не вырывалось изо рта "моя девушка", "моя подруга", я не мог дать определения этому новому явлению в своей жизни, постороннему человеку, ставшего физически ближе всех остальных. Что до чувств, то очень долго не мог я произнести "я тебя люблю", не знал, подходящие ли это слова, не требуют ли они нового какого-то этапа, до которого мы еще не добрались.
   Читатель вправе упрекнуть меня в эгоизме, ведь в рассказе своем я не описываю совсем Катиных переживаний. Они были конечно, как же могло быть иначе со мной диким, испуганным. Катя делилась со мной своей неуверенностью, страхом перед моей отчужденностью, плакала. Я успокаивал ее как мог, пеняя на закостенелость свою, горький опыт, требующий времени. Помогал ей усмирять себя, готового в любой момент зарыться в мыслях и ощущениях. Она училась, привыкала к порогу моей чувствительности, когда впадал я в замкнутое молчаливое состояние, отзываясь лишь на прикосновения.
   Мы поженились еще через год. Я начал тогда совмещать работу преподавателя старших курсов со вторым курсом магистратуры. Была скромная свадьба, с родней и кафе-рестораном, которое родители наши сняли в складчину. Мы переехали к Кате, поселившись в отдельной комнате, в квартире ее мамы.
   С Катиной мамой у меня с самого начала сложились хорошие, дружеские отношения. Будучи преподавателем медицинского университета, она часто отлучалась в командировки, ездила по филиалам университета, читала курсы заочникам, оставляя нас предоставленными самим себе. Она была большой противницей того, чтобы мы жили отдельно. Не могу сказать, что меня это беспокоило, хотя некоторое попранное чувство самостоятельности иногда напоминало о себе, когда вовлекали меня в домашнюю "подай/отнеси" работу.
   Новые ощущение, которые принесла семейная жизнь, воспринимал и осознавал я с опозданием. Взять одно только то, что в кровати теперь спал я не один, рядом со мной была Катя, живая, одомашненная. Я пытался разобраться в тонкостях отношений Кати с мамой. Катя всегда описывала их как мирные, хотя та изначально была против поступления дочери в технический ВУЗ. Между ними часто проскакивали искры, мелкие ссоры и обидки, тянущиеся порой по нескольку дней, в течении которых не знал я куда деваться в тридцатипятиметровой "двушке". Может быть причиной конфликта на бессознательном уровне был я, хотя склонялся я к мысли, что давний это был это Катин протест. Ах, как легко быть разумным и объективным психологом, не являясь стороной конфликта.
   Мы прожили вместе с Катиной мамой год, после чего все-таки съехали в съемную квартиру.
   Я нарочно сосредоточил первые страницы главы исключительно на совместной нашей жизни с Катей, отдавая читателю давнишний долг. Другие аспекты моей жизни: учеба, научная деятельность, родители; также никуда не пропали, однако, вопреки ожиданию, взросление не меняло меня, не раскрепощало, а, напротив, закристаллизовывало. Сохранялась моя отвлеченность и болезненная сосредоточенность, как и прежде книги свои я нередко ставил выше, чем дружеские встречи или походы в кино. Почему-то Катю не пугал я такой, отстраненный, молчаливый. На посиделках с Катиными приятелями, когда не удавалось мне их избежать, я бывал немногословен или же говорил невпопад, но и это Катю устраивало. Друзья ее детства и студенчества так и не стали моими друзьями, сохранившись на уровне шапочного знакомства.
   С удивлением и возможно негодованием, изнуренный мой читатель обнаружит отсутствие в последней биографической главе четкой хронологии. Описывая параллельные аспекты своей жизни, я не всегда могу вовремя прерваться, переключиться, рассказать как меняется каждый из них. Чтобы увидел читатель развернутую и законченную картину, приходится мне порой убегать вперед, как случилось, например с отношениями с Катей, а потом возвращаться и подтягивать состояние научного своего исследования и непростых отношений с родителями. Аналогией здесь я назвал бы спортивный заплыв на среднюю дистанцию, когда камеры снимают каждую дорожку по-отдельности, а зрителю вразнобой демонстрируются старт и гребки разных спортсменов.
   Как это неизменно случается с молодыми людьми, решившимися завести собственный семейный быт, перед ними разверзается новая финансовая реальность. Это прозвучит наверное странно, но до встречи с Катей деньги мало заботили меня. Можно списать это на мою инфантильность, но сосредоточен я был всегда на делах учебных, научных. Я получал повышенную стипендию, лаборантскую смешную зарплату, периодически случайно подрабатывал, но существовал по сути за родительский счет.
   Чтобы подробнее вспомнить мамино предпринимательское дело мне придется откатиться во времени назад. Мама занималась перепродажей автозапчастей и с периодичностью в две недели отлучалась за пополнением склада в авто-города, сгрудившиеся вдоль берегов реки Волги, а раз в два месяца в Москву, за аксессуарами и подшипниками. Бывало, я помогал ей, ехал помощником, вернее сказать грузчиком, слушал дорожные историй о взаимопомощи и беспределе, о милицейских засадах и диковинных водительских суевериях. Никогда не забуду я кочкообразные федеральные трассы, эти кровеносные артерии, кормящие тысячи ртов в эпоху безвременья, неухоженные, залатанные как попало, измеряемые часами, нервами и пробитыми покрышками.
   Автомобильные рынки в те времена представляли собою маленькие государства. Огороженные высокими бетонными стенами или сеткой-рабицей, они притягивали, собирали тонны "левака", вытекающего из трещин отечественных заводов автогигантов. Расставленные длинными рядами металлические контейнеры, шеститонные и двадцатитонные, словно коробки-дома в новых микрорайонах, принимали всех тех, кого выбрасывала пена уходящей советской жизни. Здесь были воспитатели и заводские рабочие, банковские сотрудники и страховые агенты, встречались даже кандидаты наук. В россыпях автомобильных деталей, жестянки, распредвалов, поршневых групп, зубчатых ремней и тормозных колодок, царил дух некоторой новой жизни, свободы. Были ли это связано с новым типом экономики, когда государство взяло передышку и на короткий срок оставило людей самостоятельно определять, чем зарабатывать на жизнь? Сейчас уже трудно судить, особенно с учетом того, что во времена, когда люди только-только стали подниматься на ноги, страна уверенно катилась к валютному кризису, однако дух тот я запомнил хорошо, веяло от него будущим, хотя и не была мне близка предпринимательская жилка.
   Я периодически заглядывал на авторынок, особенно запомнились мне морозные солнечные дни, когда веселые румяные торговцы выглядывали из проемов контейнеров, из-за деревянных прилавков с гайками, высоковольтными проводами и наклейками. По выходным тут же сбывали автомобили и роились скупщики, выхватывающие каждый въезжающий новый автомобиль наметанным глазом, и бросающие деловито в спущенное окно свою цену. Наряду с рублями, в ходу были американские доллары и никто не удивлялся расчетам по мелко-оптовым закупкам в зеленой валюте.
   Закон на автомобильных рынках был криминальный. Звучит оксюмороном, но это и вправду был закон. Взымалась неофициальная арендная плата, были особенные бандиты, к которым обращались в случае несправедливости и исходя из своих каких-то мерил, они решали, кто виноват. Я слушал байки, которые приносила мама с работы, о том, как закрывали торговые точки несговорчивых предпринимателей, о немедленной реакции на пришлых бандитов, решивших "нагреться по-быстрому", с наказанием и полным возмещением. Это напоминало кино, ожившего в родных реалиях "Крестного отца". Точнее, узнавались другие характеры, гопники из моего прошлого, застрявшие в том, старшем школьном возрасте, нарядившиеся в черные кожаные куртки и иномарки.
   Кризис уже приближался, катился тяжелым рифленым жерновом. Выражалось это в том, что все труднее становилось найти доллары, и еще труднее перевести их в рубли, хотя масштаб проблемы не многие умели оценить. Злополучный август девяносто восьмого прозвучал ударом колокола с долгим нестихающим послезвучием. Подобно карточному домику посыпались одна за другой фирмы, кооперативы, и индивидуальные предприниматели.
   Семья моя тоже стала жертвой этого кризиса. Мама занимала доллары на закупку товара, и только-только заполнила склад, когда стоимость в рублевом эквиваленте рухнула. Спрос также упал в ноль и автомобильный рынок встал, только продавцы выглядывали из-за прилавков, глядя на пустые проходы между контейнерами, где солнце жарило потрескавшийся асфальт.
   Чтобы расплатиться, нам пришлось продать квартиру и переехать к бабушке. Той самой Пелагее, которая учила родителей купать меня и кормить. Она жила с дедом в двухкомнатной квартире, куда въехали мы втроем: мама, Аленка и я. Я не воспринимал тогда всю серьезность ситуации, с привычной отстраненностью наблюдая за тем, как переламывается наша жизнь.
   Был в том болезненном времени некоторый необъяснимый уют. Мы ужинали теперь большой разноголосой семьей, чего не помнил я с далекого детства. Я соорудил рабочий уголок между кроватью и шкафом, куда водрузил свой системный блок, монитор и клавиатуру. Засыпая я слышал храп деда и наблюдал как на потолке играют тени от проезжающих по двору машин.
   Завершая эту повествовательную линию, я подчеркну, что мама моя, развязавшись с долгами, не бросила предпринимательской деятельности. Оставшиеся от продажи квартиры средства она вложила в дело и бизнес пошел в гору. Одну торговую точку она превратила в три и в ближайшие годы поменяла бабушкину квартиру на вдвое большую.
   Итак, обеспечивала меня мама, я же, насколько мог, поддерживал ее, помогал, будучи совершеннейшим профаном в финансовом отношении - не думал я никогда о деньгах более, чем требовали того бытовые мелочи. Этому удивительному наивному состоянию суждено было растаять, как только начали мы жить с Катей. Быт, всей своей слепой тяжестью, навалился на нас, когда выяснилось, что к наполненности твоего холодильника имеет прямое отношение содержимое твоего кошелька. Хотя начинали мы совместно с Катиной мамой, с первых дней начал происходить в голове моей перелом и приходить понимание, что невозможно и дальше плыть по течению, интересуясь лишь тщательно огороженной стороной действительности.
   Читатель мой скорее всего удивится, с какой быстротой, выступив из научной жизни своей, я окунул его в пучины быта, однако для меня, на шестом моем курсе, это стало не меньшим откровением. Воспитанные мамами, мы отчаянно не умели подбить, спланировать бюджет, и вылетали к концу месяца в жесточайшую экономию. У Кати не было ко мне претензии. По инерции мы продолжали жить бедными студентами, только начинающими понимать, сколько стоит календарный месяц и как устроена месячная смета. Подсчитывая по вечерам свои остатки, мы засыпали на раскладном диване, скрипучем, с впадиной между половинками, я клал руку ей на грудь, а она на меня ногу.
   Время переместиться на новую дорожку биографического моего заплыва.
   За год до встречи с Катей, Олег Палыч Круглов придал мне Анатолия, талантливого студента младшего курса. Я занимался тогда разработкой обучающего лабораторного стенда, на нем же проводил практические работы со студентами. Для следующего шага, защиты на бакалавра, требовалось серьезно его расширить, добавить несколько новых методов восстановления цифровых сигналов, интерполяционных и экстраполяционных.
   Добралось, наконец, изложение мое до Анатолия, и в очередной раз схватился я за голову, оттого, что персонаж, знакомый читателю чуть не с первой главы, только теперь появляется в биографии моей. Все-таки правильно я поступил, дав предварительное описание нашему с Толей знакомству, сделав основное течение сюжета хотя бы понятным.
   Анатолий в те времена, на четвертом моем курсе, был высоченным, плечистым студентом-третьекурсником, решившим прервать спортивную карьеру академического гребца и сосредоточиться на учебе. Как рассказывал сам Толя впоследствии, спортивные результаты его шли на спад, мучали травмы в плечах и спине, и вопрос был лишь в том, примет ли он такое решение сам, либо тренер, годом позже.
   Олег Палыч свел нас одним из вечеров в узкой комнатушке замдекана вечернего отделения, которым по совместительству являлся. Знакомство наше было весьма скупым на общение. Олег Палыч перечислил успехи Анатолия в курсовых и практических работах по программированию, которые могли пригодиться в нашем обучающем стенде. Толя поинтересовался парой технических моментов, я коротко ответил.
   Поначалу Толя относился ко мне с некоторой снисходительностью, что ли. Рядом с ним, могучим и цветущим, я, среднего роста, худощавый, в потертых джинсах и свитере, выглядел блеклой тенью. Он быстро соображал, умело раскладывал задачу на последовательность шагов и условий, был порывист, часто перебивал. Однако постепенно, встречаясь на кафедре, когда пояснял я ему работу стенда и планы ближайшие, рассказывал, как реализуется алгоритм восстановления и раскладывание в математический ряд в коде, отношение его менялось. Всегда заметный, громкий и быстрый на ответное слово, чего никогда не замечал я за собой, он все меньше был со мной насмешливым атлетом, делаясь напротив тихим и внимательным. Тогда впервые я стал замечать за ним то самое состояние "съехавшей на глаза макушки", когда хмурился он, раздумывая над сложной формулой или хитрым куском кода.
   Я помню случай, когда вышел я из университета, в один из мартовских дней и увидел впереди, на парковке, группу молодых людей, великанов, словно из сказки о царе Салтане. Путь мой лежал мимо и я совсем не обратил на них внимания, отметив только рослость. Оказалось, что это бывшая команда Анатолия, сам он тоже был среди них. Толя первый обратил на меня внимание. Он выбрался из толпы, подскочил ко мне и демонстративно поздоровался. Я не понял, чем вызван был такой жест. Когда пошел я дальше, то услышал, как он представлял меня своим приятелям: "Чебышев Борис - голова!". Мне было это приятно, хотя и не мог я взять в толк, отчего оказана мне такая честь.
   С совместным нашим лабораторным стендом, я успешно защитился на бакалавра, а годом позже, в конце пятого моего курса, Толя повторил этот результат. К тому времени он забрал на себя большую часть программистской работы, а я сосредоточился на математической составляющей. Незадолго до этого, в качестве необязательной дисциплины, я выбрал "Нейронные сети", предмет относительно новый, но заинтересовавший меня пересечением с основной моей научной темой по восстановлению цифровых сигналов. Меня привлекала многослойная математическая часть и возможность потенциально взвалить на нейронную сеть выбор наиболее подходящего метода восстановления.
   "Нейронный сети" читал профессор с кафедры "Вычислительных машин" - Курносов Эдуард Юрьич. Забавный он был, дерганый тип, который в середине занятия мог сорваться из аудитории прочь, оставив студентов недоумевать, они ли тому виной, либо собственный его мятежный дух.
   Дисциплина "Нейронные сети" образовалась в университете относительно недавно, как дальнейшее развитие автоматизированных систем управления и моделирования систем. Курносов приволок ее с одного из заседаний столичных учебных советов при Министерстве образования, занимавшихся переизобретением высшего образования в новых российских реалиях. Эдуард Юрьич продвигал "Нейронные сети" весьма неплохо, для части специальностей нашего факультета предмет сделался уже обязательным. Он привлек одного из своих аспирантов, и на основании известных алгоритмов Кохонена, Чанга и Джордана, они сумели даже смоделировать простую искусственную нейронную сеть, демонстрируя на ее примере основы нечеткой логики и алгоритм распознавания символов.
   К тому времени я почти два года занимался проблематикой восстановления цифровых сигналов, тема была мне хорошо знакома и на лекциях я засыпал Эдуард Юрьича вопросами. Он пригласил меня на кафедру "Вычислительных систем", где долго и дергано объяснял про нечеткую, вероятностную логику, что именно в ней прячутся настоящие открытия разработки экспертных и оценочных систем, искусственного интеллекта, а вовсе не в наращивании процессорной мощности, скорости и объемах доступной памяти.
   "Может оно и так," - думал тогда я, - "Но все-таки десять миллиардов нейронов в коре головного мозга никто не отменял, не говоря уж о глиальных клетках и синапсах".
   Мы сидели в старой их преподавательской. Это было еще до косметического ремонта, случившегося на кафедре годом позже, и мебель -- столы, стулья, - была старой, покореженной. Исписанная объявлениями доска, проплешины на стенах и потолок с работающими через одну люминесцентными лампами. Старые профессора кафедры "Вычислительных систем", седые, взъерошенные, ходили мимо нас, кто бегом, кто кряхтя усаживался за свой стол, кто обедал, вылавливая макаронины с картошкой из желтой банки с супом. Кипы бумаг, разношерстная собственного приобретения канцелярия. В то время я еще не поселился в преподавательской своей кафедры, и эта обстановка подействовала на меня удручающе. Были здесь только пожилые преподаватели, прекрасные в своей увлеченности, но веяло от них словно бы уходящей эпохой ученых-шестидесятников, романтичных, убежденных, и обманутых. Новый век отвечал им практической невостребованностью и отсутствием молодых кадров.
   Со сложным чувством расстался я тогда с Курносовым. Я не упустил ни одного его слова и заинтересовался "Нейронными сетями", но осталось у меня ощущение, будто ВУЗ со славной историей медленно тонет, поддерживаемый на плаву бодрящимися старыми капитанами, отважно сражающимися с монотонной побеждающей течью.
   Проблема университета была не единственно в пожилом преподавательском составе. Главные затруднения, к которым при должной сноровке сводились все остальные, были финансового свойства. Поток государственных дотаций в кризисные годы существенно сократился. ВУЗовская администрация была поставлена в условия, когда выкручиваться приходилось самостоятельно.
   Одним из очевидных источников университетского заработка являлось платное отделение, остававшееся на деле совершенно убыточным. ВУЗ десятилетиями работавший на государственной основе, спотыкался и не умел превращать студентов в прибыль. Платники имели понятный и прозрачный путь, как сделаться студентом очного бесплатного отделения, но в то же время у университета практически не оставалось возможности платного студента отчислить. Культура платного обучения, свод правил, обязанностей и ответственности только разрабатывались тогда. Не было у студента ощущения, что оплачивает кто-то из собственного кармана его учебу, будь то университет или родители. Все мы вышли из одной страны, где ощущение стоимости, ценности растворялось, терялось в массе бесхозного, коллективного, то есть ничейного. Я и сам, проучившись семестр за счет родителей, да что там греха таить, выучившийся за счет родителей полностью, много позже осознал, как тяжело даются заработанные деньги, особенно когда тащить приходится не одного себя.
   Вторым источником пополнения университетского бюджета была сдача помещений в аренду. Нерыночное советское прошлое и здесь играло злую шутку. Честная арендная плата, как самая очевидная форма сделки, считалась чем-то постыдным, не афишировалась, даже если была оформлена вполне официально. Распространенной формой были взаимозачеты, которые плохо контролировались и учитывались, но при этом якобы больше соответствовали духу науки и образования. Скажем, бывший выпускник, руководитель частной компании, обставлял одну или несколько лабораторных аудиторий вычислительной техникой, компьютерами. Взамен он получал на производственную практику сильнейших факультетских студентов, трудившихся на него бесплатно вечерами, либо в течении летних месяцев. Работали студенты само собой на спонсорских рабочих станциях. Результатом была вполне осязаемая выгода спонсору, в виде выполненных работ и потенциальных новых сотрудников. Выгода университету в долговременной перспективе была не столь очевидна, когда почувствовавшие вкус заработка студенты, начисто забывали об учебе.
   Ну а третьим вариантом выступали хозподряды. Для этого даже не обязательно было арендовать помещение, хотя чаще всего так и было. Арендатор брался подключать к квалифицированным работам кафедральных сотрудников, часть оплаты которых поступала в ВУЗ.
   Самого меня производственная практика не затронула. Я подмахнул ее, пустую формальность, тут же на кафедре, когда занялся уже программированием лабораторного стенда. Но вот хозподрядческой кафедральной деятельностью занимался я довольно плотно.
   Первую подработку предложил мне Олег Палыч, в маленькой компании с названием то ли "Шаттл", то ли "Гигант", занимавшей две смежные кафедральные комнаты в конце коридора. Они разрабатывали интеллектуальную систему очистки нефти для местного, частного нефтяного гиганта, родившегося в результате таинственной приватизации. На основании положения поплавков и состава эмульсии, программа принимала решение об оптимальных способах очистки черного золота. Задача была схожей с той, что решали мы на лабораторном стенде. Я взялся и проработал там несколько месяцев, и в целом получил приятную прибавку к мизерным своим стипендиям, пока фирмочка не развалилась и не сгинула, оставшись должна и мне, и кафедре.
   По наущению Олег Палыча, я занялся еще одним подрядом, потом еще. Были они временные, непредсказуемые, но каждый из них встречал я с понятным воодушевлением и закатывали мы маленький пир с Катей после выплаты.
   Очередная "шабашка" пряталась во втором учебном здании, под кафедрой физики. Мы явились туда втроем: я, Анатолий и еще один магистр, который не пошел потом в аспирантуру. За обшарпанными дверьми нас встретил благоустроенный двухкомнатный офис с евро-ремонтом: светло-серыми пластиковыми стенами, квадратными потолочными панелями и низковисящими над полом розетками, что считалось особенным шиком. Почему-то новоявленные фирмы-арендаторы первым своим долгом считали сделать евро-ремонт, который бросали потом, разорившись. К удивлению своему и радости, я встретил в офисе Николая Никитина, который вот уже второй год учился в аспирантуре на кафедре "Технической физики". Тема Колиной научной работы никак была не связана с нашей специальностью. После получения инженерного диплома, он весьма кардинально изменил область интересов, занявшись зондоформирующими системами для коротковолнового излучения. Научным руководителем он выбрал громкого Ринат Миннебаича, завкафедрой "Технической Физики". В отремонтированном офисе он находился по той же причине что и мы.
   В отличие от моих изысканий, полных математики и программирования, имевших в материальном мире весьма опосредованное представление, работа Коли с Ринат Миннебаичем была осязаемая, с настоящей коротковолновой установкой, с выездами на предприятие, производившее связанную с облучением аппаратуру, и экспериментами.
   Финансово это, по сложившейся университетской традиции, не подкреплялось никак. Лишь знакомства Ринат Миннебаича да въедливый Колин ум двигали эту тему, на которую даже в учебниках отводилось куцее упоминание, в разделе радиофизики. Материальные свои бреши Коля затыкал как и мы, через хозподряды. Его неоднократно приглашали на работу, но Николай отказывался. Крайне увлечен он был своим исследованием, желал защититься и дальше развивать научную тему. Совместно с Ринат Миннебаичем они опубликовали несколько статей, Коля съездил на пару конференций.
   Защитился он через полтора года после нашей встречи в ухоженном офисе канувшей в лету фирмы. Очень, по университетским меркам, быстро и весьма результативно. Хоть и не был Коля от природы красноречив, однако глубина его проработки встречены были аттестационной комиссией благосклонно. Кроме того Колиным руководителем числился Ринат Миннебаич, персона хорошо известная в научных кругах своим острым языком. Особенно растекающихся по древу оппонентов брал Ринат Миннебаич на себя.
   Через три месяца разорилось предприятие, позволявшее Коле и Ринат Миннебаичу экспериментировать и строить научные планы. Кризис перемолол его, смял, опустошил здания и цеха. Специалисты и инженеры побежали во все стороны, ведь семьи нельзя прокормить лишь воспоминаниями о былой славе. Долги обесточили дорогостоящее оборудование, которое постояло еще, опечатанное, попылилось в заводских лабораториях, а вскорости было распродано и разъехалось.
   После этого Коля уволился из университета и устроился на работу программистом в большую компанию, работающую на зарубежного заказчика, японского или немецкого. Компания эта тесно взаимодействовала с университетом, и многие наши выпускники работали там. Но Коля ушел конечно не поэтому. Имел он долгий разговор с Ринат Миннебаичем о целесообразности продолжения работ в своем уникальном зондоформирующем направлении. Связывались они со столичными ВУЗами и всюду результат был неутешительный. Научное направление в отечественной науке неумолимо затухало. Коля потерял при этом личную комнату в университетском общежитии, которая оставалась за ним с аспирантуры, сняв взамен однокомнатную "хрущевку" где-то между новым местом работы и университетом.
   Следует из рассказа моего будто бы несправедливость я нахожу в этих обстоятельствах. Это не так. Не больше тут несправедливости чем в группировках начала девяностых или полезших будто грибы после дождя мелких бизнесов и рынков, точно также потом схлопнувшихся, исчезнувших. Таков был закономерный итог неэффективных десятилетий канувшего в лету Союза, и жалко лишь людей, попавших в слепые жернова истории, не привыкших, не наученных адекватно оценивать экономическую сторону жизни и самообеспечения.
   Интересно, что с Николаем я практически не виделся со времен своего академического отпуска и восстановления на третьем курсе. Я вообще не стремился встречаться с прошлыми одногруппниками. Но после случайной встречи с Колей на хозподряде, мы будто начали с чистого листа. Он стал заглядывать на старую нашу кафедру "Автоматизации и Информатики", и не перестал даже, когда ушел из университета. Чаевничал с нами и с бывшими своими преподавателями. Визиты эти, редкие, раз в два-три месяца, были мне по душе. Они не создавали иллюзии дружбы, в которую не очень верил я, но давали ощущение близости с кем-то похожим на меня хотя бы внутренним складом. С любопытством слушал Коля о наших достижениях на математических поприщах, таких отличных от производственных его планов, авралов и сроков, которые зачастую важнее результатов. Поддерживал он также отношения с Ринат Миннебаичем, часто бывал на "Технической физике".
   Самое время переключиться на новую дорожку и нового пловца. Отец. Я по-прежнему не имел с ним дела. Мое университетское становление, защита первого диплома, встречи с Катей, все это прокатилось мимо. Я не говорил с ним, не отзывался на его приглашения, порой присутствовал там же где и он, но оставался бесстрастным, чужим. В первый год он вел себя по-прежнему, гордый, уверенный в своей правоте. Мне звонил двоюродный брат его, мой дядя, пытался что-то покровительственно разъяснять. Я не вступал в дискуссию, просто молча выслушивал и клал трубку. Через несколько месяцев отец утихомирился, только осторожно поглядывал на меня, навещая Аленку. Он попытался зайти с примирением через маму, которая виновато передавала мне его слова, но я только отнекивался, не желая поднимать тему. Интереснее мне были любимые мои книги или компьютер, или университет.
   Рассказывали мне, что дела у отца шли в гору. Индивидуальное его предпринимательство на поприще обслуживания банковской техники было востребовано. Новые банки лезли один за другим, волна кризиса только подстегнула этот процесс. Но мне и вправду не было до отца никакого дела, словно выключили из жизни моей человека.
   За несколько месяцев до свадьбы, мама вновь завела о нем разговор. Стала жалеть его и упрашивать меня восстановить с ним отношения. Слушал я ее и не мог объяснить, что нет у меня к нему никакой неприязни, была в самом начале, да давно вышла. Ровное, серое отношение. Она рассказывала, что совсем он отчаялся, чувствует, что теряет меня взрослеющего окончательно и не умеет подступиться, сломать лед. Подумал я тогда, что самый твердый лед тот, которого нет.
   Я послушался ее, конечно. На приглашение в новый деревенский дом, предмет особой отцовской гордости, куда он уже и не ждал меня, я ответил согласием. Родня моя с его стороны, с которой не виделся я почти столько же сколько и с отцом, глядели на меня во все глаза. Отец держался молодцом и пресекал любые попытки высказаться на скользкую тему. Я отметил как вырос его сын.
   Мы стали общаться, я пригласил его на свадьбу. Отношения наши не стали, не могли стать прежними. Пустота, возникшая в его отсутствие, заполнилась всякой всячиной: научной работой, хозподрядами, книгами, которые глотал я во множестве, коллегами. Друзьями похвастать я не мог, приятельство на расстоянии вполне устраивали меня. Все-таки давным давно решил я для себя, что близкие отношения -- не мое, и даже ближайшие родственники только подтверждали во мне эту мысль.
   В середине шестого моего курса, я работал на два научных фронта. Основной, под руководством Олег Палыча, с математическими моделями восстановления сигналов. Интерес мой к этой теме уже угасал, однако защищаться на магистра я планировал именно с ней. Второй фронт, которым я горел, был факультативный, с профессором Курносовым, по нейронным сетям.
   Я довольно глубоко погрузился в тему нейронных сетей, в те эмуляции, что запускал Эдуард Юрьич со студентами. Курносов стал уже подумывать над тем, чтобы привлечь меня к лекциям, но никак я не мог найти временной ниши между магистерским дипломом и хозрасчетами. Вдобавок, для магистров стартовала обязательная дополнительная программа обучения -- преподаватель высшей школы. Отдельное высшее образование, готовящее будущих аспирантов к преподаванию в ВУЗе.
   Перед глазами моими словно калейдоскоп сменялись события. Конференции, успешно законченные "шабашки", нейронные сети и втиснутая куда-то между ними семейная жизнь. Дополнительное образование запомнилось мне лишь тем, что как и вся система магистратуры было оно сырым, необкатанным. Нас пичкали курсами психологии, экономики и философии науки, с целью расширить, по-видимому, технический наш кругозор, при этом качество обучения хромало. Гуманитарные курсы читались либо технарями, которые на скорую руку собирали и компоновали необходимый материал, либо гуманитариями по остаточному принципу, относившихся к нам, как к нежелательной нагрузке. Многое делалось для галочки, занятия пропускались, зачеты и экзамены проставлялись "автоматом". Только диплом остался у меня с той поры, настоящий, "Преподаватель высшей школы". Теперь, по прошествии нескольких лет, я знаю, что ситуация с преподавательским образованием обстоит лучше, хотя и незначительно.
   Описывая набирающий обороты университетский свой путь, не могу я не возвращаться к странной своей семейной жизни. Катя стала близким, ближайшим мне человеком. Жили мы теперь отдельно и с ней делился я тем немногим, что вообще выпускал из себя. К моменту, когда закончил я последний, шестой курс, финансово мы обеспечивали себя полностью на среднем прожиточном уровне. Я довольно непринужденно защитился на магистра и сдал вступительные экзамены в аспирантуру, по правде сказать весьма условные. Из трех обязательных предметов только с "Философией" пришлось повозиться. На "Иностранный язык" хватило перевода статьи по нейронным сетям, а "Специальная дисциплина" на родной кафедре представляла собой Олег Палыча с билетами на выбор.
   Катя тоже не стояла на месте. Посредством своей мамы, она включилась в университете в научную работу, преподавала, но я к своему стыду мало об этом знал. Катя исполняла странную роль Надежды Константиновны Крупской подле меня. Пусть не пугает читателя такое сравнение, но иногда замечал я, увлекшись программированием, что сидит она напротив, в комнате и подолгу пристально глядит на меня, улыбаясь смущенно, когда ловила мой встречный взгляд. В такие моменты испытывал я чувство вины за то, что не уделяю ей должного внимания, хотя и старался всячески подчеркивать, как дорога она мне. Ребенка мы решили пока не заводить, пеняя на несостоятельность нашу и отсутствие четкой проторенной дороги впереди. Разговор наш с Катей на эту тему был осторожный, мы боялись друг друга обидеть. Но все-таки отважились, обсудили скованно и остановились на решении подождать пару лет. Оглядываясь назад, я и теперь не могу сказать однозначно, насколько правильным было такое наше решение.
   Громом среди ясного неба стало решение Курносова Эдуард Юрьича оставить университет. К тому времени я уже определился, что в качестве научной темы для кандидатской, буду рассматривать искусственные нейронные сети. Возраста Эдуард Юрьич был пенсионного, однако уходил он не на пенсию, а на высокое начальственное место в компанию известного университетского мецената. Формально Курносов оставался в ученом совете университета, планировал проводить открытые занятия, однако же движителем научной темы и дисциплины оставаться больше не мог.
   Мы встретились вчетвером, Эдуард Юрьич, Олег Палыч, я и завкафедрой "Вычислительных машин". Темой обсуждения стали нейронные сети, заполонившие возбужденный мой ум, давно вытеснившие магистерскую мою работу. На встрече Курносов торжественно вверил дисциплину Олег Палычу и мне, передав, словно эстафету, на кафедру "Автоматизированных систем". Формальная процедура эта оформлялась сложно, долго, и курс этот по-прежнему является обязательным для специальностей кафедры "Вычислительных систем", но читали его теперь Олег Палыч и я. Аспирант Эдуард Юрьича не задержался в университете, ушел вслед за научруком.
   Вот так получили мы с Олег Палычем в распоряжение новую совсем дисциплину, с короткой, четырехлетней историей, с подпиской на иностранные журналы, над которыми корпел я теперь, применяя кособокий свой английский, исследуя последние достижения в многообещающей этой области. Кроме того, в наследство нам перешли контакты ВУЗов, в том числе и иностранных, с которыми переписывался Эдуард Юрьич, ну и конечно курс лекций, оцениваемых зачетом. Одной из сильнейших школ и контактов Эдуард Юрьича была финская, возглавляемая академиком, профессором Теуво Кохоненом.
   В последующие годы мы здорово развили дисциплину, и здесь основные лавры принадлежат разумеется Олег Палычу. Мы превратили курс в экзаменационный, расширили серией лабораторных работ на основе первой нашей с Анатолием искусственной нейронной сети. Планировали добавить курсовой проект. С зарубежными коллегами связь мы поддерживали номинальную, однако по-прежнему выписывали иностранные научные издания и высылали коллегам переведенный университетский вестник.
   Вот так, в скачущей шахматной манере добрались мы до следующего важного периода моей жизни - защита кандидатской диссертации. Случилось это совсем не так, как ожидал я, процесс был дерганный, с провалами и внезапными рывками, а развязка напротив произошла неестественно быстро.
   Я был так занят в первый год своей аспирантуры, что практически совсем его не запомнил его. Какие-то всполохи, вехи, которыми отмечал я поворот колеса моей жизни. Ушедший из университета Коля, наше успешное моделирование алгоритмов нейронных сетей, сначала перцептрона Розенблатта, потом карты Кохонена. Олег Палыч давал мне большую свободу действий - после согласования индивидуального плана, я несколько месяцев занимался чистой абстрактной наукой и моделированием, не думая о "применимости на практике". Хотя нет, вру! Как раз в это время мы с Толей запрограммировали первый наш лабораторный стенд по "Нейронным сетям". Мы не замахивались сразу на что-то крупное. Для учебных целей вполне достаточно было показать как функционируют известные модели и алгоритмы.
   В научной части нейронных сетей я увлекся двумя направлениями - неявной логикой принятия решения и алгоритмом учителя. Каждая задача была океаном неведомой глубины, поэтому решил я для начала сосредоточиться на чем-то одном. Я пожертвовал неявной логикой, отложив ее на будущее, и закопался в тему алгоритма учителя. Задерживаясь в университете до глубокой ночи, я исследовал алгоритмы сохранения в сети обучающей информации, вариации ролей искусственных синапсов и нейронов.
   Не хотелось бы здесь снова погрузить читателя в специфику, скажу только, что предложил я математическую модель учителя нейронной сети, как мне представилось универсальную, не зависящую от конкретной реализации сети. На базе модели карты Кохонена, которая вообще-то изначально была самоорганизующейся, учителя не требующей, показывал я, что сеть обучается эффективнее и быстрее, с меньшим числом необходимых итераций. Второй моделью стал многослойный перцептрон, доработанный американцем Румельхартом и британцем Хинтоном, в котором классический алгоритм учителя я заменил на свой, показав оптимизацию.
   Формальную процедуру подготовки к защите описывать я не стану. Еще до того, как принялся я контактировать с ВАК (Высшая Аттестационная Комиссия), было множество внутренних формальностей, заявлений и подписей, заседаний и комиссий, в том числе в университетском учебном совете. Как и положено, я опубликовал статьи, съездил на несколько конференций с докладом. Это забавнейшая обязательная часть работы аспиранта, состоящая в накручивании счетчика статей и докладов, на которых мало кто понимает твою тему, потому что также как и ты, участвует лишь формально. Только одна из конференций, третья что ли по счету, в Красноярске, вызвала действительно оживленную дискуссию. Тема обучения многослойного перцептрона была близка местному Институту математического моделирования при Академии Наук и отметили меня дипломом за научную новизну. В эту поездку Олег Палыч мотался со мной и даже выбил нам билеты на самолет, чтобы не тратить несколько дней на зубодробительное путешествие поездом. С институтом в Красноярске мы в дальнейшем плотно контактировали и сыграли они значительную роль в положительном решении на предварительной моей защите.
   Время неслось перед моими глазами пестрыми картинками. Мелькали лица, молодые - студенческие и аспирантские, и седовласые - профессорские и начальничьи. Мы расширяли лекционный курс, перемешивали слова и абзацы в статьях и докладах, чтобы не выдумывать всякий раз новый текст, и программировали, программировали.
   Я почти не видел тогда мамы с Аленкой. Но очень хорошо запомнил серьезные Катины глаза, словно бы спрашивающие меня о чем-то, когда выныривал я из омута своих нейронных сетей. Иногда, возвращаясь за полночь из университета, я заставал Катю спящей и хотя видел я, что в действительности не спит она, а ждет меня, но не умел я повиниться, прислониться пристыженно, а только целовал ее рассыпавшиеся по подушке волосы и снова возвращался к работе.
   В университете действовало несколько диссертационных советов. Исторически, большая часть их была связана с авиационными специальностями: энергоустановки летательных аппаратов, измерительные управляющие системы, радиотехника и устройства телевидения, и так далее. По вычислительной технике лишь одну специальность можно было с натяжкой считать подходящей -- системный анализ и обработка информации. Мы провели первичное рассмотрение диссертационной работы, собрали первые замечания. Тема моя была в университете новой, эксперты с многолетним стажем отсутствовали, поэтому защищаться дома я не мог. Эдуард Юрьич настоял на Санкт-Петербурге. Он зачастил в то время на кафедру, носился возбужденный, всклокоченный, сильно гордый от того, что вырастало из факультативной его дисциплины.
   Потом был нервный сбор необходимых документов: статей, докладов, отчетов о работе и педагогических часах, и повторная сдача экзаменов. В то время я правил главы диссертационной работы и экзамены числились в последних моих приоритетах. Да и были-то они, по правде сказать, чистой фикцией. При всем моем уважении к исполнению предписаний, всерьез думать об экзаменах с готовой диссертацией и вправду было глупо. Принимающие кафедры впрочем не упорствовали, даже философия с пониманием отнеслась к ситуации. Я мотался между административным первым и своим седьмым зданиями университета, собирал подписи под заявлениями, оформлял личный листок, автореферат, почтовые карточки с печатями и адресами, заключение кафедры и ученого совета факультета, и их копии, копии, копии. Толя помогал мне, готовил бумаги и поддерживал контакты с оппонентами, зная что ему в скорости предстоит пройти похожий путь. В то время мы практически "прописались" на почте, посещая ее чуть не каждый день.
   Предварительная защита прошла удаленно. Знал я, что красноярские мои коллеги поддерживают работу, но важен безусловно был отзыв Санкт-Петербургской школы моделирования нейронных сетей. Как на иголках ждал я письменных ответов, созванивался вместе с Эдуард Юрьичем, имеющим в Санкт-Петербургском университете обширные связи, с ученым секретарем.
   Я думаю, как раз в то время, в конце второго года аспирантуры, Катя решила расстаться со мной. Я абсолютнейше не имею права ее винить, напротив, я удивляюсь, что продержалась она так долго. Особенный мой образ жизни, манера общения, при которой самым близким казалось, будто я их игнорирую, неприспособленность к семейному быту - я словно бы поощрял Катю брать на себя все большую ответственность за совместную нашу жизнь, постепенно исключая из нее себя.
   При этом Катя в самом деле стала для меня самым близким человеком. Если с кем и мог я говорить откровенно, то в первую очередь с ней. Случалось это нечасто, но порой могли мы проговорить с Катей несколько часов, смешивая крепкую заварку, кипяток и сахар. Причиной тому могли быть неладящие наши мамы, ситуация на работе, глубоко задевший фильм или книга. Да-да, я умудрялся еще читать в транспорте, в очередях и дома выкраивал минуты. Но что было у нас помимо этих разговоров? Я не мог ответить на этот вопрос. Несмотря на внешнюю безучастность, я чувствовал, замечал в Кате скрытую какую-то печаль, тоску. Даже в редкие моменты нашей близости ее отчужденность не пропадала. Я успокаивал себя, списывал это на напряжение связанное с важной приближающейся вехой -- защитой.
   В Петербург мы ехали на поезде через Москву. Мы сняли четырехместное купе, которое с одной стороны заняли Олег Палыч и Толя, а с другой - я с Катей. Катя была бледной, молчаливой, твердо решившей пройти до конца свой путь жены декабриста с моей диссертацией. Мы еще шептались, когда Олег Палыч трубно захрапел и длинная Толина рука свесилась с верхней полки до самого столика, заставленного поездными яствами в целлофане. В соседнем купе ехал Курносов Эдуард Юрьич, который за свой счет решил поучаствовать в первой университетской защите по нейронным сетям.
   После торопливой пересадки в Москве, где заблудились мы в подземных переходах между вокзалами, в такой же комбинации мы выдвинулись в Питер.
   Прекрасный серый Санкт-Петербург выступил апофеозом нервной беготни и несобранности. Сначала про нас забыли при заселении в университетское общежитие, о котором уговорились мы за несколько недель. После того, как ошибка разъяснилась и мы вспотевшие и нервные заселились, чуть не пол дня потеряли мы на поиски ученого секретаря, будто нарочно решившего поглубже зарыться в университетские кулуары.
   Секретарь битый час пояснял нам, словно малым детям, что защита диссертации это прежде всего формальный процесс и следующий за ним банкет. Новизна работы и качество доклада рассматриваются исключительно через эту призму. Научный наш вес, несмотря на перспективное направление, был мизерен, так как не мог авиационный наш ВУЗ похвастаться историей моделирования нейронных сетей, отчего ожидать мы должны были существенного отпора от оппонентов, не умасли мы их заранее. Под одобрительные кивки Эдуард Юрьича постигали мы, с кем требуется в первую очередь здороваться и кого нужно навестить до сдачи.
   Как сумасшедшие бегали мы с Катей и Толей по магазинам, собирали пост-защитный стол, пока Олег Палыч с Эдуард Юрьичем навещали правильных людей, чтобы диссертация, хоть трижды инновационная, не обернулась провалом из-за неподмазанных вовремя научных деятелей.
   Саму защиту запомнил я вспышками. С огромными сумками мы суетливо добирались до Петергофа, истратив уйму денег на такси. Конечно же неверно рассчитали мы время на проезд до здания факультета "Прикладной математики и процессов управления", где планировалось мероприятие. Потом взбирались мы потея по лестнице на третий этаж и бежали по бесконечно длинному паркетному коридору, где отмечал я точно такие же как в нашем университете облезлости и неухожености на коридорных стенах и потолках.
   Наученные многоопытным секретарем, вместе со вторым соискателем, мы расставляли на ступенчатых столах аудитории бутылки с водой, стаканы, раскладывали блокноты и ручки. На защиту большего не допускалось, банкетные свои баулы мы сгрузили в отдельном помещении, на которое указал надменный лаборант с подчеркнуто задранным носом. Столичная близость давала о себе знать.
   Я защищался вторым. Доклад свой, выученный наизусть, я прочитал Кате столько раз, что она могла бы рассказать его за меня. Нервно развешивали мы плакаты на доске, проверяли работу лабораторного стенда, Катя с Толей бегали, обновляли газированную и негазированную воду для комиссии, которая важная, в распахнутых пиджаках, бросала на нас время от времени снисходительные взгляды.
   К тому времени было известно, что оппонентом моим будет профессор из того самого Красноярского института, куда ездил я с докладом. Чужие лица совсем не выхватывал мой глаз. Только знакомые, университетские. Раскрасневшееся взопревшее лицо Анатолия, моего напарника-лаборанта. Катины большие восторженные глаза. Олег Палыч, перешептывающийся с Курносовым. Ученый секретарь, строго приглядывающий, чтобы вовремя выполнили мы, не имеющую отношения к науке, формальную, лизоблюдскую часть заседания.
   "Уважаемый председатель диссертационного совета! Уважаемый ученый секретарь! Уважаемые члены диссертационного совета, коллеги и гости! Разрешите представить Вашему вниманию диссертационное исследование на тему..."
   В конце, я демонстрировал картинки и лабораторный стенд.
   Я долго отвечал на вопросы. Все они были какие-то несущественные, поверхностные. Складывалось впечатление, что особенных специалистов в моей теме на защите не присутствует, разве только красноярский оппонент. Питерский профессор, задал вопрос о том, с чего это вдруг мы в своем университете занялись "Нейронными сетями". Отвечать бросился Эдуард Юрьич, которого здесь хорошо знали, но история его помогала мне не особенно, скорее наоборот, показывала насколько неопытны мы в теме с семидесятилетней историей. Красноярский профессор выдал длинную пафосную речь о научной новизне и том, что применимость лежит в основе любого научного открытия. Олег Палыч отвечал на это, не моргнув глазом, аргументацией, которую заготовили мы специально для изъезженной этой дискуссии. Отвечал таким образом мой научный руководитель, а вопросов по существу, по теме исследования и разработки не задавал никто. Престарелый академик затянул длинную тираду о научных степенях, о том, какие защиты видел он в свое время. Олег Палыч парировал мастерски, сумев прервать не имеющую отношения к делу дискуссию, никого при этом не обидев.
   Потом руку поднял худой высокий профессор, сидящий в углу. Оказалось, что он не русскоязычный, а финн, из того самого Хельсинского технологического университета. Ученый говорил по-английски, с сильным акцентом, и отмечал я про себя, что понимаю большую часть. Он задал мне первый стоящий вопрос. О том, насколько хорошо понимаю я самообучающиеся карты Кохонена. Про роль учителя, в моем понимании. И наконец, насколько вообще имеет смысл универсальный учитель, когда модели нейронных сетей бывают принципиально разными по структуре и реализации.
   Я принялся объяснять, некстати прерываемый переводчиком, что универсальность тут мнимая, что модель учитель в действительно учитывает в качестве факторов возможные вариации искусственных сетей: объем, слои, синапсы, веса нейронов. Я взопрел даже, увлекшись объяснением и рисованием на доске, при котором растерял внимание остального диссертационного состава. Разве только красноярский профессор слушал внимательно.
   Вслед за мной выступил Олег Палыч, рассказал заготовленный текст про перспективы научной темы на кафедре, факультете и университете. Эдуард Юрьич тоже выступал, впопад и невпопад. Потянулись изложения оппонентов, я опять чувствовал что наблюдаю из зрительного зала за чужим, не касающимся меня спектаклем. Петербургский академик в качестве претензии привел отсутствие преемственности и серьезной опытной базы, чтобы всерьез рассматривать исследование, хотя сами идеи в модель заложены были неплохие. Красноярский оппонент вспомнил как приезжал я с докладом, обещал поддерживать начинание и народившиеся контакты с нашим университетом.
   В итоге снова разрешения попросил финн и на ломаном английском сказал, что не совсем он понял математический вывод в обучающем алгоритме, который немедленно бросился я ему разъяснять, но меня оттеснили, скомкали мой ответ, потому что неприлично много времени занимали наши научные дискуссии и торопились уважаемые члены совета на банкет.
   Формальная процедура закончилась предоставлением мне вызубренного заключительного слова, после чего было голосование, и под оглушительное хлопанье гордой и счастливой Кати и усталого Анатолия мне присудили степень кандидата технических наук.
   На банкете мы со вторым соискателем угощали диссертационный совет тем, что успели насобирать за предыдущий день. Бросилось мне в глаза, что маститые профессора с нами практически не разговаривали, обращались через научных руководителей, Олег Палыча и Эдуард Юрьича. Отличался только финн, с которым выкроили мы время и втихаря, на сложной смеси английского с русским, подробно разобрали как же работает мой алгоритм. Толя бегал между профессорами и не мог взять в толк, почему я, в отличие от первого соискателя, не проявляю никакого интереса к шишкам от науки, с которыми придется нам еще тесно пересекаться. А во мне не осталось сил для пиетета. После плодотворного разговора с финским ученым, меня накрыло ощущение пустоты. Я только теперь почувствовал, что высота, в которую столько было вложено, но которая по существу ничего не меняла в жизни моей, была взята.
   Мы возвращались в родной город N вечерним поездом следующего дня. Олег Палыч с Эдуард Юрьичем торчали где-то в университете, между Петергофом и Васильевским островом, а мы с Катей, отпросившись у Толи, отправились гулять по серому холодному городу. По Морской, вдоль Фонтанки, пропуская музеи. Серая проглотившая меня пустота совершеннейше была комплементарна с нависшими тучами и непроницаемой водой, отороченной гранитными стенами. Мы почти не разговаривали, просто ходили, взявшись за руки или под руку, прижимаясь друг к другу плечами, и казалось мне, что чувствует Катя ту же волшебную пустоту и одновременно полноту, которую не умел я описать, а только растворялся в ней, не желая думать о чем-то еще.
   Через три недели на кафедру пришло письмо. Я так привык к корреспонденции, к формальным ответам на получение моих авторефератов и отзывов, написанных будто под копирку, к этой огромной кипе снующих туда и обратно документов, что заметил его не сразу. Стол мой кроме того был завален невероятным количеством бумаг, которые собирал я для отправки в ВАК, для получения вожделенной корочки кандидата технических наук.
   Письмо мы с Катей читали вместе. Я не показал его поначалу никому - ни родителям, ни Олег Палычу. В нем от лица Хельсинкского Технологического Университета, а вернее профессора Тепани Ойя, которого встретил я на своей защите, было написано поздравление в получении мной научной степени. В дополнение к этому, Ойа сообщал о приближающейся научной конференции в Хельсинки и еще... приглашал на постоянную работу в Исследовательский центр нейронных сетей при университете, имени Теуво Кохонена.
   Я отказался почти сразу. Предложение это взбудоражило меня, мне снились липкие сны о далеких Лапландиях, куда стойкая девочка Герда отправилась искать своего Кая, однако в истории этой я представлялся себе вовсе не Гердой, а Каем, потерянным, окруженным чужим незнакомым языком, и только холодная, как Снежная Королева, нейронная сеть становилась единственным моим собеседником. Здесь в городе N я знал хотя бы что ждет меня, мой мирок, колючий, суровый был мне родным. Здесь была Катя, мама с Аленкой и даже отец, тоже близкий человек, гордящийся мной-ученым. Мы развивали на кафедре курс "Нейронные сети", у нас были научные планы. Бросить все это ради неизвестности?
   Я конечно допытывался у Кати, что она думает по поводу Хельсинки. Хотелось ли ей стать отважной Гердой в чужой стране, которая намного наверное дружелюбнее и уж точно стабильнее, чем наше спотыкающееся, никак не умеющее поднять голову отечество.
   Она долго молчала, после прямого моего вопроса, глядела в пол, а потом сказала: "Такой шанс выпадает нечасто, Борька. Скорее всего, тебе действительно стоит поехать. Но я не поеду".
   Я показал письмо Олег Палычу. Он покачал головой, соглашаясь, что выбор этот серьезный. Школа Кохонена считалась одной из сильнейших в мире, однако означало это также, что кафедра наша, скорее всего забудет это научное направление на неопределенный срок.
   Я не помню даже, рассказывал ли маме. Может даже не стал волновать ее. Проконсультировался на кафедре Иностранных языков, чтобы совсем уж не запутаться в заковыристой английской грамматике и написал развернутый ответ. Поблагодарил профессора Ойа, ответил, что с интересом поучаствовал бы в научной конференции, однако предложение о работе отклонил.
   Возьму я здесь короткую паузу, чтобы порассуждать с читателем о выборе, выборах, которые мы делаем. Оглядывая биографию мою, болезненную, кривобокую, повороты моей судьбы кажутся мне спонтанными, порой даже нелогичными, будто бы тот, кто верховодит ею, намеренно решил запутать путь мой побольше, позаковыристее. Случайными дождевыми каплями ударяли, попадали в меня события, менявшие, поворачивавшие мою судьбу, двигавшие меня в новом, неведомом направлении. И часто не был я уверен, что сделанный выбор и вправду мой, что не носят меня податливой щепкой властные и своевольные порывы ветра. Где же, где выбор действительно был моим, а не обстоятельства подталкивали меня к нему, навязчиво, упрямо? Была ли Катя моим выбором, было ли таковым знакомство с Курносовым и его необкатанной дисциплиной и вот теперь письмо из цитадели нейронных сетей, куда мечтает попасть любой настоящий ученый?
   Дальнейшие события расположились друг за другом и я лишь отмечал их последовательную смену.
   Я и вправду поехал на конференцию в Хельсинки, с его распластанным политехническим институтом, современным, с красными стенами, полированными стальными колоннами и панорамным остеклением. Экскурсионный автобус показал участникам конференции столицу Финляндии с ухоженной набережной, с которой открывался красивейший вид на старинные и современные здания, раскинувшиеся на берегу Финского залива. Я побывал в центре города, на сенатской площади, посмотрел на старинный университет семнадцатого века с классическими колоннами и арками, вздымающийся над мощеной мостовой. За несколько недель до этого в один из тихих вечеров, Катя попросила у меня развод.
   Это был тихий разговор, в котором не было упреков и обвинений. По Катиным щекам иногда катились слезы, но это были пожалуй самые эмоциональные эпизоды. Я замечал, что в последнее время Катя стала задумчивой, неразговорчивой, более резкой, чем обычно. Вкупе с ее бледностью, это было стойким признаком некоторого неудобства, обыкновенно приводящего к разговору. Разговор в этот раз оказался серьезнее, чем я предполагал.
   Катя долго хвалила меня, а я хвалил ее, безо всякого лукавства, по-настоящему восхищаясь бременем которое взвалила она на себя, связавшись с нелюдимым, отстраненным и рассеянным мной. Катя говорила приятные вещи о моей работе, а я сидел с глупейшим видом, потому что не мог ответить ей такой же любезностью, ведь не очень хорошо знал, чем же она занимается в своей фармакологии. Она говорила, как меня любит ее мама, черт побери, моя мама тоже любила Катю, да и отец относился к ней с большим уважением, но есть ли польза в такой любви, решают ли что-нибудь родственники, когда двое не умеют разобраться между собой?
   Катя призналась, что приняла решение несколько месяцев назад. Она говорила что чувства ее ко мне не пропали, но не могла она любить и быть рядом со словно бы памятником близкому человеку, к которому не подступиться, не проникнуть, покуда сам он не выйдет из внутренних своих лабиринтов и не захочет поделиться.
   Мы конечно решили остаться друзьями, хотя и тяжело было представить поначалу такую дружбу. Она уехала к маме в тот вечер, я проводил ее до автобуса, а потом вернулся и долго неотрывно смотрел в угол потолка, где косо сходились пластиковые потолочные плинтусы. Перед глазами моими стояли почему-то тонкие ее бледные пальцы, которое сжимал я у ступеньки автобуса. Не было у меня к Кате никакой претензии, только себя мог я винить, а может и не винить вовсе, лишь уверенно подтвердить давнишний мой крест одиночества, неспособности заводить и поддерживать отношения.
   Ну вот как будто и все. Биография моя, совсем не уникальная, подошла к концу. Я временно вернулся к маме с Аленкой, которые долго допытывались у меня, что произошло у нас с Катей, строя разные теории. Разговоры эти я не поддерживал, но мама не унималась, звонила то Кате, то Катиной маме с дознанием. Катя тоже не особенно делилась информацией.
   Через некоторое время мы снова стали встречаться с Катей, теперь уже как друзья. Ходили в кино, в театр, иногда гуляли. Произошло это само собой, без особенной причины. Просто я позвонил ей однажды и пригласил, а она не отказалась. Родительницы наши затаили дыхание, хотя и напрасно.
   Предпринимательство моей мамы прогорало. После периода посткризисного подъема, пошли сложности с государством, принявшимся усиленно подбирать к рукам распустившийся малый бизнес и закручивать гайки. Потом произошел раскол с партнером, началась долгая дележка денег.
   Страсти тем временем закипели на личном фронте сестры моей Аленки. В этой главе я совсем обошел ее вниманием, а она тем временем, младше меня на семь лет, возмужала, если можно применить такой глагол к девушке. По баскетбольному своему направлению выбилась она в какую-то важную лигу и колесила с командой по стране, поступив на волне успешной спортивной карьеры в ВУЗ. Из худой девчонки превратилась она в высокую стройную барышню, чуть не выше меня ростом.
   Во время спортивных сборов познакомилась она с парнем-баскетболистом и вспыхнули у них чувства. Отношения их, в отличие от моих, хрустальных, хрупких, словно иней на еловых иголках, были бурные, громкие. Оба они были частью спортивной "тусовки", посещали мероприятия, какие-то громыхающие ночные клубы. Ссорились, разбегались, снова встречались.
   Знал я об этом по рассказам, но вот теперь, переехав к маме, застал его, высоченного Макара, собственной персоной. Парень он был хороший, чем-то похожий на Анатолия. В далеком городе остались у него родители с сестрой и братом, когда его, шестнадцатилетнего, уволокла спортивная карьера и заколесил он по стране, пока не осел в профессиональной баскетбольной команде города N.
   Через полгода я съехал от мамы в съемную малосемейку, неподалеку от университета. Чересчур просторно и людно было мне в старом доме, отвык я от внимания и диалогов. Тогда уже было понятно, что отношения у Аленки с Макаром серьезные, они подумывали о том, чтобы съехаться. В отличие от меня, сестра моя не рассматривала вариантов проживания без мамы. Макар переехал к ней.
   Спортивная карьера - капризная штука. Нарастающий темп, конкуренция, все это плохо совместимо с семейной жизнью. И Аленка, и Макар обзавелись уже гроздью профессиональных травм коленей, локтей и плеч. Аленка первой решила сойти с дистанции, состоящей из бесконечных сборов, поездок и тренировок. Макар задержался всего на несколько месяцев, но поступил неожиданно. Он решил пойти по стопам отца, полковника милиции. Втихомолку, при пособничестве отцовских друзей, Макар подал документы в управление МВД далекого Мурманска, и его приняли.
   Слушая от мамы эту историю, я вспоминал о том, что сам когда-то подавал документы в институт при МВД, а теперь не мог взять в толк, что движет людьми решившими посвятить этому жизнь.
   Аленкина реакция на отъезд Макара была бурной, со слезами, криками и хлопаньем дверьми.
   Он уехал, а через полгода вернулся с предложением руки и сердца и требованием перебираться к нему, на берег Кольского залива. Там в наследство досталась ему однокомнатная квартира, которую на семейном совете, после слезливых обсуждений и согласий, решено было хитрым образом поменять. Нашу четырехкомнатную мы продавали, а в Мурманске превращали квартиру Макара в трешку. В результате этого замысловатого междугороднего обмена, который выверяли мама с Аленкой несколько месяцев, появилась у меня личная однокомнатная квартира. В ней я и проживал с той самой поры, как утащила Аленка маму в далекий северный город.
   Я ответственно провожал их, помогал загружать контейнер для дальней транспортировки, улыбался и таскал сумки. Дом мой, старый детский дом, состоящий из старых стульев и шкафов, ковров и штор, но самое главное из голосов, запахов, родных мне Аленки с мамой, упаковывался в коробки, чемоданы и тюки, и уезжал от меня, растворялся, исчезал. Я вырос уже из него, не жил в нем, но осознание того, что есть он, этот дом, расположен где-то неподалеку, с родными мне людьми, грело меня. За выражением моего лица немногие, может быть только мама да Катя, знавшие меня лучше других, могли прочитать глухую тоску. Катя вместе со мной пришла проводить маму, Аленку и Макара. Когда скорый поезд их, ухнув, тронулся с места, под звуки вокзальной мелодии, у меня на секунду подкосились ноги. Катя стойко удержала меня и забрала в тот день ночевать к себе.
   В том же году защитился Анатолий. Для его диссертации мы немного развили алгоритм учителя нейронной сети, на основании дельных примечаний, сделанных Тепани Ойа, с которым регулярно мы теперь переписывались. Толе не потребовалось первопроходческого пафоса и поездки в Питер. Научную его тему принимали теперь в местном диссертационном совете. На защите присутствовало несколько приезжих профессоров, включая нашего куратора из Красноярска.
   Пустота моей жизни, начавшая разверзаться после защиты кандидатской, ухнув в необъятную ширь с уходом Кати и окончательно потерявшая дно с отъездом мамы с Аленкой, стала настолько неотъемлемой частью меня, что жил я будто на автомате, отмеряя бесстрастно прошедшие дни и недели. Несколько месяцев после защиты Толи, ради которого все мы постарались, я вообще не занимался наукой. Сосредоточился на рутинном преподавании, повторял студентам выученные назубок лекции и практики, в свободное время прячась в европейской классике - Манне, Ремарке, Прусте.
   Постепенно, шаг за шагом, я выбирался. Моя научная проблема, Снежная Королева из сна, потащила меня на поверхность, словно поплавок. Зимой я вернулся к задаче, которую отложил со времен своих первых исследований в области нейронных сетей -- квантовые нейронные сети на основе вероятностных состояний кубитов.
   Ну а весной, когда жил я уже совершеннейше так, как впервые встретил меня читатель, на кафедру "Технической физики" вернулся Николай Никитин. Уговорил его Ринат Миннебаич, и стало мне от этого чуточку светлее. Занимался Коля, в основном, какими-то прибыльными хозрасчетами с Ринат Миннебаичем, однако немедленно условились мы, что подключим его к научной нашей работе. Как большой теперь дока в промышленном программировании, упорядоченном, детерминированном, он отводил душу с нашими заковыристыми алгоритмами.
   Мое жизнеописание подошло к концу. Я отдаю себе отчет в том, что читатель мой, стойкий и упрямый, вправе спросить, как связана биография моя с главным сюжетом, не пропустил ли я, увлекшись подробностями, важной вехи, приведшей ко мне странных гостей. Нет, не пропустил. Видится мне за разношерстным клубком событий и переживаний некоторый план, закономерность. Будто бы тот, кто ведает моей судьбой нарочно формировал меня таким, чересчур ли чувствительным, либо напротив, бесчувственным, нагружая противоречивым опытом.
   Как бы то ни было, биография моя добежала до двадцатидевятилетнего возраста, когда теплой ранней осенью, в четверг, после двух утренних лекций, я отправился на обед в университетскую столовую.
  
  -- Глава 18. Министерская комиссия
  
   Не возьмусь ручаться, однако предположу, что читатель мой удивился, прочитав название главы. Сюжетная линия будто бы обозначила визит министерской комиссии некоей кульминацией, развязкой. Примерно также чувствовал себя я, проснувшись ото сна о Кианг Лее в кафедральной лабораторной, когда теория моя, гипотеза о связующей роли Библии - рухнула, испарилась. Передо мной лежал новый писчий лист, с заметками, ссылками, приобретенными знаниями, но без связи, закономерности.
   Похожим образом напряжение, нагнетаемое университетским начальством да вездесущими моими гостями, создавало ложное впечатление архиважности министерского визита, которое невольно передал я читателю. Жизнь однако не любит такой предсказуемости. Несмотря на то, что сам я, после разговора с Никанор Никанорычем, уверился в судьбоносности начальственного посещения, как с формальной университетской точки зрения, так и для таинственных моих знакомцев, вовсе не стало это событие ключом к искомым ответам. Вместо этого, комиссия принесла другие интересные новости и в этом самом месте перестану я интриговать читателя и продолжу рассказ.
   Опустошенным оставила меня предыдущая глава, и, странное дело, эта внутренняя пустота укутала меня, как уютное пуховое одеяло. Последующие недели я медленно проваливался в тихий, спокойный ее омут, выныривая лишь периодически, отчего воспоминания о том времени остались рваные, кусочные. Обширное место среди них заняло состояния отчуждения, когда я хорошо представлял себе чем занимаюсь, но действовал словно автоматически, бессознательно, просыпаясь только к окончанию действа. Было в таком поведении что-то пугающее и притягивающее одновременно, будто организм послушно выполнял команду на длинный заданный набор действий, не отягощая сознание. Я обнаружил, что в состоянии таком вполне умею провести занятие - что лекцию, что практику. Как-то раз я созвонился с мамой и через десять минут разговора, где-то на краю осознания услышал повторяемое свое имя, и только тогда догадался, что мама закончила давно свои новости и ждет от меня ответа, а я совсем не слушаю ее, полностью отключился, не думая ни о чем конкретно. При этом вовсе я не упустил смысла ее речи, с некоторой задержкой всплыл он в моей голове.
   Я впрочем не исчез, не мог исчезнуть, жизнь вокруг меня бежала, двигалась, хотя порой и казалось мне что скорость вращения стрелки часов зависит от моего состояния. Ежедневные мои эксперименты над нейронной сетью перемежались с встречами, провалами, занятиями, подготовкой к министерской комиссии, поэтому скомканными и дерганными запомнились мне последние недели осени. Читатель, надеюсь, не будет на меня в обиде.
   На следующий день, после разговора с Анатолием, я сам подошел к нему. Взял тайм-аут. Так и сказал, что нужно мне подумать пару недель, и попросил временно остановить работы над новой нашей моделью. Сознался также, что последние несколько дней работал над сетью самостоятельно. После предыдущих наших признаний, уже не видел я смысла беречь его чувства, напротив даже, выступал полностью в ключе Толиных сомнений о том, что роль его в нашей научной работе исполнительская.
   Звучит это теперь, будто обиделся я на Толю и решил ограничить с ним общение. На деле же я хотел лишь собраться с мыслями. Старался я, как мог, чтобы не возникло у Толи впечатления, будто рублю я канаты. Сослался на то, что модель в настоящем виде вполне готова к демонстрации. Посетовал, что не очень хорошо себя чувствую, устал за несколько последних дней беготни, ночной работы и самокопания Постарался, в общем, создать впечатление, что не просто я исключаю Анатолия из процесса, а замораживаю временно всю работу. Вышло у меня скорее всего скверно. Толя молчаливо слушал, кивал и иногда только повторял, что готов помочь по первому моему зову.
   Занозой засел голове совет Никанор Никанорыча об обучении модели. Здесь я, пожалуй, лукавлю, не просто засел, а захватил меня целиком. Ведь так он созвучен был подавленному моему состоянию. Вычисления мои, эксперименты были вроде безопасной норки, куда охотно сбегал я от тяжких повседневных дум.
   Еще во время первых моих экспериментов с простейшими изображениями, заметил я флуктуации в работе функции учителя. В тестах с легко предсказуемым результатом я видел, что чересчур бурно реагировала сеть на простейшие изменения входных данных, многократно меняла свое состояние. Я играл параметрами конфигурации, получая на выходе странные, малопонятные картины геометрических фигур, но в конце концов разобрался, что для генерации более взвешенного решения, сети попросту не хватает входных данных и она производит их на основании нескольких равновероятных состояний кубитов. Алгоритм учителя многократно пережевывал старые изображения, поданные на вход, делая невразумительные выводы. Я не мог отследить механизм "умозаключения" целиком, но, по крайней мере, изнурительным опытным путем определил закономерность и добился выходного результата по заданному входному идентификатору и правилу.
   Наткнулся я на еще одно удивительнейшее свойство модели. Если в дополнение к простейшим геометрическим фигурам я отправлял на вход сложные изображения, например, мультипликационные, это нисколько не затрагивало обработку простейших фигур. Рос объем потребляемой памяти, но сеть не смешивала данные, правильно распределяя по кубитам новую информацию. Она сохраняла ее, сортировала и для разных запросов извлекала данные из нужного "сектора" памяти - слоев, нейронов и синапсов.
   Вдоволь наигравшись с геометрическими фигурами, приготовленными к показу комиссии, я задумался о более сложном обучающем материале - цифровых фотографиях.
   С Машей, как и условился, я встретился в холодном голом сквере, неподалеку от второго учебного здания. Погода стояла тихая, будто бы отражающая хрупкое мое состояние. Под серым тяжелым небом ветви деревьев торчали растопыренными спицами, отчаянно впиваясь в холодный прозрачный воздух.
   Я пришел на несколько минут раньше обозначенного времени и ждал Марию у памятника русскому писателю. Бородатое каменное лицо над постаментом и замерзшей клумбой заинтересованно смотрело мимо меня, за мое плечо. В определенный момент, решив проследить за его взглядом, я увидел приближающуюся Машу. Она была в короткой своей шубе, узких джинсах и тяжелых толстоподошвых ботинках с круглыми носами.
   Холод обострил Машины черты, выделил глаза и зарумянил щеки. Она показалась мне совсем молоденькой, почти старшеклассницей. Мы с радостной поспешностью поздоровались. От улыбающегося ее вида навалилось на меня немедленно онемение, которое тут же передалось и ей, и стояли мы какое-то время друг напротив друга, не зная с чего начать. Людей было немного, возникло ощущение будто мы одни на сцене и взгляды всей это монотонной строгой осени обращены на нас.
   Я поблагодарил Машу за то, что отважилась она прийти. В мыслях моих, отягощенных последними разговорами с Анатолием, это был почти подвиг. В ответ в ее глазах мелькнул озорной огонек.
   - Мы с вами нарушаем правила?
   Я послушно согласился, что глупо было рассуждать о правилах, когда мы уже встретились. Сугубо личными были самокопания мои о правомерности свидания с понравившейся студенткой.
   Я предложил погулять. После первых моих неудачных фраз показалось мне неловким предлагать проводить Марию до общежития, будто стараюсь я поскорее от нее избавиться, что откровенной было неправдой. Вспомнил я о набережной, которую долго, с переменным успехом, кроили городские службы, и которую нахваливали недавно на кафедре. Оставалось около часа до захода солнца, и мы вполне успевали захватить закат. Маша не возражала, и мы не откладывая двинулись по промозглым улицам.
   Постепенно оцепенение стало отступать, и мы разговорились. Вновь нейронная моя сеть выступила разводным мостиком. Я осторожно, испытывая зыбкую почву, спросил, интересно ли ей послушать новости о научных моих делах, на которые бросал теперь мрачную тень разговор с Анатолием. Не самая хорошая тема для первого свидания, скажет мне лукавый читатель. И я покорно приму это замечание, которое впрочем нисколько не повлияло на наш с Машей разговор.
   В объяснении своем, я по-возможности избегал технических подробностей, потому что по-прежнему в голове моей реял жестко-притороченный флаг об ограниченном интересе собеседника к математическому моделированию. Коротко, по верхам коснулся квантовых, вероятностных принципов и проблемы вариативности. Закончил я на том, что занимался теперь выстраиванием обучающей последовательности и не очень предсказуемые результаты показывала сеть. Хотя по правде сказать, не имел я пока для новой модели четкого видения "предсказуемых результатов".
   Маша шагала рядом, слушала и периодически поглядывала на меня подведенными глазами. Я читал в них понимание, но столько раз прежде обманывался я, принимая за понимание простую вежливость.
   - Я читала статью, что процесс обучения человеческого мозга, интеллекта, может быть не менее сложен и важен, чем понимание его устройства, - вдруг сказала она. - Что настоящий Маугли никогда не в действительности не превратился бы в человека. Он был обучен иначе.
   Наверное на лице моем отразился восторг, оттого что выхватила она самую суть моего объяснения. Она улыбнулась.
   Когда мы вышли на набережную уже почти стемнело. Свежевыложенная брусчатка, словно лакированная блестела у нас под ногами, усыпанная пятнами света от низких под старину фонарей. Пышные мокрые елки тянули к нам с газона махровые лапы. Мы прошли по пустой площади перед монолитным зданием недавно отстроенного культурного центра и постояли у края скоса, сбегавшего к воде. К узкой береговой полосе спускалась широкая лестница в несколько пролетов. С обратной стороны реки над разномастными многоэтажками темнели монохромные растрепанные слои неба. Город подмигивал нам тысячами окон и фар, мы слышал несмолкаемый шелест машин. Вода под ногами совсем не отражала света, серым рябым супом проглатывая отражения огней и неба.
   Мы соприкоснулись плечами и Мария не отстранилась. Снова возникло ощущение будто мы одни, окруженные наблюдающей холодной осенью, но теперь уже не были мы поодиночке. Или это только казалось мне.
   Потом я проводил ее до остановки автобуса и мы условились о новой встрече.
   Дома я упражнялся с пейзажами. Со старых времен у меня скопилось огромное количество красивых пейзажных картин на жестком диске. Я заливал их в модель, несколько десятков, одно изображение за другим. Память росла геометрически, но я не испытывал недостатка в мощностях. Я никогда не скупился на процессорную мощность и оперативную память для домашнего компьютера, других инвестиций у меня особенно и не было. Потом я портил кусок фотографии и наблюдал как нейронная сеть восстанавливает ее, достраивает изображение заката и леса, мертвой пустыни и горной кряжи. Я останавливал процесс, очищал память и запускал нейронную сеть снова, играя с последовательностью обучающих картин. Результаты восстановления удивляли меня. Вместо голой скалы, вырастал порой заросший лесом склон, а лесистые холмы оборачивались пустыней. При этом квантовая сеть отлично выхватывала небо и солнце, правильно раскладывая свет и тень, рожая удивительные новые пейзажи, сочленения исходных картин.
   Я включил в обучающую последовательность фотографии городов. Взмывающие ввысь небоскребы и отечественные жилые многоэтажки, многополосные полотна дорог и мостов, мощеные мостовые.
   Однажды, я словно бы клюнул носом, в отрешенном своем состоянии, а когда очнулся обнаружил на выходе модели удивительный пейзаж, словно бы сошедший со страниц писателей-фантастов. В левой части, у подножия высокой горы с ворсистым, сочным зеленым склоном, высился город. Железобетонные шпили взмывали в чистое, голубое небо, поблескивая матовыми боками. Ступеньки зданий безошибочно накладывались на пушистый травяной фон. На улицах виднелись микробы машин. От города веяло жизнью, суетой, активностью. Справа на город наползала пустыня. Желто-серая, сухая, блестящая, под палящими лучами солнца, с корявыми спичками-деревцами, словно светило по разному освещало левую и правую части пейзажа. Создавалось впечатление, будто пустыня наступала, проглатывала зелень леса, сжигала пологий, горный скат и наползала на город. Не знаю, как случайно сложенное изображение передало впечатление проигранной борьбы, надвигающейся катастрофы, опустошения, но долго смотрел я на продукт своего детища. Я не запомнил последовательности пейзажей, приведших к такому результату, но изображение решил сохранить.
   Был у меня порыв отправить удивительную картину Анатолию с Николаем, но я сдержался. Разговор с Анатолием изолировал меня, оставил наедине с нейронной моей сетью. Чувствовал я словно словно вину за вовлечение в свою работу других людей.
   Эксперименты, что проводил я до сих пор, носили вырожденный характер, не включали метку времени. Первые опыты со временем я запланировал на выходные. Для этого мне требовалась серия похожих изображений с временной отсечкой, как кадры кино, чтобы сеть могла зафиксировать динамику. Под рукой таковых разумеется не было и я решил поискать их в интернете.
   В пятницу утром мне позвонила Катя и осторожно спросила, может ли она со мною встретиться в обед. Я ответил не сразу. Катя теперь, несмотря на долгую нашу, совместную историю, связана была в сознании моем с Анатолием и его решением. Она оставалась безусловно близким мне человеком, но, после Толиных откровений, не был я уверен в своем праве беспрепятственно с нею встречаться.
   Она уловила мое сомнение и поспешила принять решение за меня. Спросила только, где мне удобнее встретиться, у нее в университете, либо придет она в наше седьмое здание. Тон ее не оставлял возможности уклониться, и я согласился прийти к ней в медицинский.
   Я встретил Катю у подножия четырехэтажного здания медицинского университета, на сложном перекрестке, где поворот главной улицы смыкался с парой второстепенных дорог кривой, кособокой звездой. Учебные корпуса университета располагались друг к другу в пешей доступности, вызывая зависть студентов и преподавателей других городских ВУЗов. Два здания, лечебного и фармацевтического факультета, даже соединялись между собой коротким переходом на уровне второго этажа. Улица, на которую выходило массивное крыльцо под длинной балюстрадой носила фамилию советского министра здравоохранения. В бытность свою институтом, ее носил и сам университет. Несмотря на мощные колонны с капителями и декором, от университетского здания веяло больничностью, оно и окрас имело под стать - светло-бежевый и голубой.
   С утра повалил снег. Его разлапистые хлопья падали неторопливо, лениво. Снег смазывал картину, скрывал детали. Я долго, завороженно смотрел, как из-за мощных, двустворчатых дверей между круглыми тумбами, как бы из ниоткуда, появляются закутанные в зимнее люди.
   Катя вышла в круглой своей шерстяной шапочке и шарфе. Она сразу заметила меня покрытого инеем, и сбежала с крыльца мне навстречу. На лице ее я прочитал тревогу, хотя она и поздоровалась со мной приветливо, как всегда.
   Мы заговорили по-свойски, словно не было между нами никакой напряженности. Привычно отказались идти в университетскую столовую, и Катя повела меня в какое-то кафе неподалеку, в которое ходила она с коллегами. Сдали верхнюю одежду в гардероб, двигали подносы по блестящим полозьям, подхватывая тарелочки с салатом, супом и чай с курагой в узкодонных белых чашках. Потом сидели за столом и обедали, и вели обычный разговор, избегая с неестественной тщательностью главной нашей темы, ради которой собственно встретились.
   В определенный момент стало мне понятно, что не умеет Катя начать, хотя и вздыхает, и теребит нервно в худых руках салфетку. Я постарался улыбнуться, виновато, как это у меня всегда получалось, и заговорил. Сказал, чтобы пожалуйста не переживала она о нашем состоявшемся разговоре с Анатолием, хоть и оправдался самый худший ее прогноз. Высказался, совершеннейше честно, что очень рад я за их отношения, и попросил прощения, что глупо и даже искусственно порой не замечал их, хотя давно уже на виду были они. И звонки, и встречи, и провожания.
   Я задумался вдруг о том, как неестественно должно быть выглядело это со стороны, когда Катя и Толя делают мне знаки, намеки, а я словно ребенок, от которого взрослые и не скрывают вовсе свои тайны, отказывался видеть, замечать очевидное. А когда, наконец, осознал, втолковал Анатолий мне прямым текстом, то вслед за привычной волной самобичевания, некоторое разочарование охватило меня по отношению к Кате и Толе. Укор за разбитую искусственную картину мира, порванные хрустальные нити моих отношений. Этого я разумеется не говорил Кате, всего лишь мысль, вслед за первой, высказанной, пришла мне в голову, неприятная, липкая.
   Катя вывела меня из оцепенения, взяв за руку через стол.
   Я продолжил. Сознался, что не знаю пока, что буду делать с моделью. Рассказал, что последнюю неделю неоднократно правил программный код, и вполне готова теперь сеть к демонстрации, хотя и смешно мне это, потому что вовсе не для комиссии предназначены были наши инновации. Коснулся разговора с Толей, в частности того, что попросил его приостановить работы, постаравшись сделать это деликатно, чтобы не обидеть его, а свалить вину на свою медлительность. Катя покачала головой грустно и сказала, что не получилось у меня, и Толя сильно расстроился. Я заметил в глазах ее слезы, и сделалось мне тяжко. Ведь если Анатолий мужественно проглатывал поток моих слов, единственным смыслом которого было - оставьте меня в покое, то Катя, зная меня куда лучше, эмпатией своей, эмоциональностью, вытягивала из меня горькую правду. Прекрасно видела она, что отстраняюсь я, закрываюсь в отшельнической своей раковине, несмотря на все попытки прикрыться пространными размышлениями и шутливыми риторическими вопросами о том, куда дальше править мне "утлый челн" своей научной деятельности.
   - Разреши мне сказать, - заговорила Катя, - что в этой ситуации никто не виноват. Ни ты, ни я, ни Толя.
   Мы оба замолчали. Наверное это были единственно правильные слова нашей встречи. Я кивнул.
   - Я навсегда буду твоим другом! - продолжила Катя твердо. - И Толя тоже. Я очень боюсь и не хочу чтобы ты сжигал мосты.
   - Постараюсь, Кать, - тихо ответил я. - Но все-таки мне нужно время, чтобы подумать.
   Мы расстались на перекрестке с улицей Толстого. Я жутко опаздывал на прием курсовых и пошаркал торопливым шагом между роддомом, примыкающим к медицинскому университету, и стройкой, с забором, исписанным кривыми надписями "спасибо за...", мимо третьего университетского корпуса, через запорошенные перекрестки, трамвайные линии, оставляя за собой длинные мокрые следы на белых тротуарах и чувствуя как задники моих брючин покрываются липкой мокротой.
   После разговора с Катей мне потребовался час, чтобы успокоиться и прийти в себя. К тому времени я принял уже пару курсовых и монотонно ответил на десяток нескладных студенческих вопросов. Посидев для порядку минут двадцать в пустой аудитории, я оставил на двери записку, а сам удалился в кафедральную лабораторную. Там я с час рылся в интернете, прежде чем нашел, что искал - архив фотографий, сделанных с временными интервалами. Содержимое он имел интереснейшее! Тут были изображения вращающегося звездного неба, постепенная смена времени суток в городе, деревья, пригибаемых мощными порывами ветра. Это идеальнейше подходило для тестирования функции времени. Можно было отправляться домой.
   Как и прежде, я выполнял обучение модели в двух режимах: с чистого листа, чтобы увидеть чистый эксперимент, и второй - дополняя предыдущую последовательность обучающих изображений новыми. Я наблюдал как модуль проглатывает серию фотографий с временной меткой и формирует результат с заданным смещением по времени. Нейронная сеть продолжала вращать звездное небо, деревья послушно трепетали под бесконечными порывами ветра.
   Меняя последовательность изображений, я получал новые неожиданные результаты. Нить понимания ускользала от меня, я не угадывал закономерности, но потом словно зажигалась искра и по малейшим изменениям, взаимным наложениям, я находил логику, методу. Я выстроил картины и временные отметки таким образом, что над трепещущим лесом начинало меняться небо. Генерируя картины с интервалом в час, я получал смену времени суток над ворсистым лесным колышущимся горизонтом. Следующим шагом стала пустыня, наползающая на лес. Деревья словно слизывало языком и земля покрывалась красновато-серой коркой, постепенно разливающейся под палящим солнцем либо мириадами звезд, покрывая мертвую землю тенью. Квантовая нейронная сеть выискивала странные, неявные закономерности между картинами, встраивая их в результат.
   Я снова потерял счет времени и только автоматически, бессознательно, подбрасывал на вход алгоритма учителя новые картины, наблюдал за рекурсивным процессом и запрашивал результат. Фиксировал вариации обучающей последовательности, смотрел до рези в глазах в измененные оживающие изображения на семнадцати-дюймовом мониторе.
   Остановился я в половине пятого утра, когда у домашнего моего компьютера закончилась оперативная память и он замер, ни на что не реагируя. Перезагрузивши машину, я тщательно перепроверил последовательность обучающих картин, дававшую последний осмысленный результат. Честно говоря, эксперименты мои давно уже вышли за рамки демонстрации, укатились далеко вперед. Мне теперь было интересно, что еще может выстроить нейронная сеть. В голову пришла мысль о фотографиях людей, которые можно было проследить в динамике, со сменой возраста.
   Я пригласил Машу в кино, на ту самую утопию, на которую ходили Катя с Толей. Мы сидели в мягком темном зале, пока на сцене разворачивались действия, погони, крики. Между мной и Машей был широкий поручень, оканчивающийся отверстием для стакана с попкорном. Зал громыхал, передавая какой-то клокочущий реалистичный звук, от которого закладывало уши.
   Обычно я очень увлекаюсь кино. Погружаюсь так, что трудно оторваться. Но сегодня мысли мои скакали, я тайно косился на на овал Машиного лица, свисающую прядь, примятую шапкой, когда экран озарялся и освещал сбегающие книзу ряды сидений полупустого зала. В один из таких отсветов я поймал ее улыбку и взгляд, обращенный на себя. Я накрыл на поручне ее узкую ладонь своей и почувствовала тепло ее пальцев. Она не отняла руки.
   После фильма мы сидели с Машей в кафе и пили пиво. В тот день мы перешли на "ты" и Маша рассказала немного о себе. О своих родителях и о том, как едва не выскочила замуж по переписке. Это послужило одной из причин ее переезда после второго курса в город N из своего, едва ли не большего города. Я в свою очередь делился забавными подробностями подготовки к комиссии и своими экспериментами с удивительными результатами. Судя по тому как быстро она выхватывала суть из моих историй, склад ума у нее был аналитический.
   Ночью я заливал в модель фотографии человеческих лиц. Мужские, женские, молодые и в возрасте. Полные, худые, изнеможенные. Я раскопал архив в интернете, больничный что ли, мне не было до того дела. Фотографии были сгруппированы по возрастам - от тридцатилетнего до семидесятилетнего. Я отыскивал тех же или похожих людей в разном возрасте и выстраивал их в ряд для тестирования работы функции времени.
   Новую серию экспериментов я начал как обычно, перезапустив стенд. После обработки алгоритмом учителя входной последовательности, я подавал на вход выбранное для эксперимента фото. В зависимости от заданных параметров эксперимента и времени, я получал на выходе лица людей нового возраста. Система послушно вычисляла, сохраняла новое изображение, битовую матрицу с чуть изменившимися человеческими чертами - чуть глубже пробежала бороздка на лбу, чуть рельефнее утонули уголки рта в щеках, ушли в тень глаза, словно искусный гример подводит глазные мешки, скулы, губы, обтягивает виски, разжижает и отбеливает волосы.
   Я почти не задумываясь щелкал клавишами, меняя метку времени в запрошенном результате. То, что открывал я в программе для просмотра изображений немного пугало меня, но и влекло. Я будто отвлеченный независимый наблюдатель сохранял, просматривал, порою пропускал просмотр новых искусственных фотографий. Пальцы мои бегали по клавишам, переключая приложения, набирая в командной строке новые параметры обработки.
   С усилием я остановился на сто сорокалетнем возрасте, когда с экрана смотрел на меня живой, обтянутый кожей скелет. У меня только теперь задрожали руки. Я прекратил эксперимент и тщательно зафиксировал обучающую последовательность. Чувствовал я, что требуется мне с кем-то поговорить, вариться в этом одному не было больше сил.
   В середине недели я не выдержал и позвонил Коле на "Техническую физику". Мне повезло, я поймал его на месте, и мы договорились о встрече. Это всегда происходило у нас быстро, без рассусоливаний. Разве только обратил я внимание на Колину отстраненность что ли, или недовольство. Хотя мне теперь всюду мерещилось, что отягощаю я всех, к кому обращаюсь. При этом сам я регулярнейше вел себя так же безучастно и раздраженно.
   Мы давно не виделись с Николаем, но встретились, будто расстались вчера. Так всегда было у меня с Колей, что во времена его работы в компьютерной фирме, что на кафедре. Это сильно облегчало наше с ним общение, потому что не требовало особенных каких-то проявлений эмоций и радости. Вадим Сергеич привычно предложил нам чаю.
   Коля, в клетчатой своей рубахе, без видимого сначала интереса слушал меня, настукивая по клавишам на кафедральной рабочей станции рядом с лазерной установкой. Я торопливо и возбужденно рассказывал о функции учителя, метке времени и конструкциях, которые выстраивала квантовая сеть над изображениями. Чувствовал я, что пробиваюсь через скрытое нежелание Коли углубляться в тему, будто о другом сейчас думал он, о своем.
   Постепенно в нем пробудился интерес, он засомневался, что вправду получил я такие странные результаты. Мы принялись вместе просматривать изображения на его компьютере. Я принес их на перезаписываемом компакт-диске, самом удобном переносном хранилище, после собственно винчестера. Я показал Николаю смену дня и ночи в городском пейзаже и несколько последовательных фотографий стареющей женщины. Коля сидел и смотрел на картины исподлобья, чуть прищурившись, что выдавало в нем сильнейшую концентрацию, будто бы силился он по воспоминаниям о нашей функции времени понять, какая логика заставляет сеть смешивать данные, полученные из разных обучающих последовательностей.
   - Нет, не может так работать! - заявил он веско и уставился на меня, словно бы немедленно должны сгинуть все мои изображения.
   Он вскочил и побежал к доске начав выписывать последовательно строчки кода Анатолия, который он то ли недавно смотрел, то ли помнил наизусть. Я бросился следом и правил строчки вслед за ним, сразу внося изменения, которые делал самостоятельно.
   Мы битых два часа провозились у доски, подтирая и дописывая алгоритм функции времени, сохранение кубитов, логику синапсов. Когда дошли мы до алгоритма учителя, который выполнял главную функцию приема и распределения информации по слоям, то пришли мы к удивительному выводу, что нейронная сеть фиксирует не только временную метку, которую принудительно передаем мы на вход вместе с изображением, но ведет собственные системные часы, с самого запуска, и эта метка, к которой не умеем мы обратиться играет важнейшую роль в расчете результата. Результат, как вывели мы теоретически, зависел не только от последовательности входных данных, но и от того, насколько далеки были интервалы между обучающими циклами, как глубоко алгоритм успевал запрятать в слои информацию, перемешать ее в непрерывном цикле перерасчета состояний кубитов с уже сформированными результатами.
   Я почувствовал странную аналогию с человеческой памятью. Квантовая сеть словно утаптывала полученную информацию, однако не забывала ее, и могла вернуть, когда запрашивали. И даже когда не запрашивали, когда аналогию выстраивала она сама!
   Потом мы снова чаевничали с Вадим Сергеичем, молчали, пытаясь уразуметь неявную логику. Вадим Сергеич тоже молчал, только косился на нас и дышал шумно в седые усы.
   Я пригласил Колю на министерский визит, и он сначала загорелся, но потом, вспомнив о важной командировке, отказался. Уезжал он в Москву в ту самую неделю. Я не стал даже интересоваться - зачем. Воспринял, как очередной их выгодный хозрасчет с Ринат Миннебаичем, случались и такие, что требовали командировок, и посетовал только, что некому будет оценить удивительную логику новой моей модели. Николай ни разу не спросил меня про Анатолия, я не знал почему, но был за это благодарен.
   В последнюю ноябрьскую неделю я достроил обучающую последовательность и подготовил демонстрационный эксперимент. Встретился с Олег Палычем, рассказал, что хочу показать чуть больше, чем прежнее восстановленное изображение. Он был так занят в связи с приближающимся мероприятием, что согласился не раздумывая.
   С Машей мы встретились еще дважды. Она получала второе образование и большая часть ее вечеров была занята. Я тоже возился с обучением модели, подготовкой доклада, репетировал. Мы ходили по холодному парку, сидели в кафе, гуляли по заново отстроенному пешеходному бульвару в центре. Говорили о книгах, постоянных моих спутниках, разных, смешных и серьезных до дрожи. Опыт наш был разный и тем приятнее было натыкаться на совпадения, вспоминать саркастичного Воннегута и скрупулезного Драйзера.
   Я поинтересовался у Маши о Григории Созонове, и она ответила, что он отстал от нее с того самого вечера. Ухаживал он теперь за Ольгой, ее одногруппницей и бывшей подругой, но появлялся все больше один, без неприятного долговязого дружка.
   Девушка нравилась мне, но я словно бы не умел сделать нужного следующего шага, хотя должно было работать все автоматически, инстинктивно, и опыт супружества у меня имелся. Чувствовал я себя беспомощным, вспоминая, что прошлый первый шаг за меня сделала Катя. Мы ходили, задевали друг друга плечами и локтями, держались за руки, много говорили, а я никак не мог переступить черты, провожая ее. Вот я вставал напротив, заглядывал в серьезные голубые глаза с подведенными длинными ресницами, бровями с горбинкой, с застрявшей снежинкой в спадающей пряди и... глаза мои сбегали к земле, я пожимал Маше руку и смущенно прощался.

***

   Утром все собрались при параде, на час раньше обычного. Я надел белую рубашку с синим галстуком и выгладил костюм, как строго рекомендовал Олег Палыч. Встречаясь в кафедральном коридоре с коллегами, мы подшучивали друг над другом, такими ухоженными и опрятными. Мы заранее прибрались во всех аудиториях кафедры, особенно в преподавательской, мало ли куда пожелают свернуть члены комиссии. Наши расставленные шахматной клеткой столы опустели, приосанились, только книги аккуратными стопками возвышались по углам. Кухонный уголок выскоблили, стол благообразно накрыли скатеркой, поставили намытую керамическую сахарницу и вазу с цветком.
   Перед первой своей лекцией я спустился в книжный киоск в фойе, надеясь, что вышел новый номер компьютерного журнала. Еще Коля в студенчестве приучил меня к его обязательному приобретению в первых числах месяца. Увлекшись на минуту завешанной обложками витриной, я обратил внимание на громкие возгласы за спиной. Повернувшись, я обнаружил, что от входной двери за квадратными колоннами фойе движется зычная начальственная толпа. Я разглядел декана, проректора и несколько руководителей кафедр, включая Олег Палыча. Началось!
   Шумная ватага скучилась у гардероба, где специально для них отворили второе окно. Я решил не мельтешить перед ними в вестибюле, а тихонько прошмыгнуть в боковой столовский коридор, и там, по лестнице, сбежать на лекцию.
   Только я свернул в серый рукав, упирающийся в распахнутые в восемь утра двери в столовую, под надписью "Добро Пожаловать!", как столкнулся нос к носу с Никанор Никанорычем. Он в прежнем своем мятом костюме вытягивал шею из коридора и разглядывал издали комиссию, как выпрастываются они из дорогих своих натуральных дубленок и шуб, разматывают кашемировые и мохеровые шарфы, снимают каракулевые и норковые шапки, и сдают вымундшрованной гардеробщице, которая уносит драгоценные их вещи в специально отведенное помещение.
   - Ишь ты, комиссия! - присвистнул Никанор Никанорыч вместо приветствия.
   У него подмышкой поблескивал сложенный вдвое любимый сдутый портфель.
   Я так опешил, что не сумел даже сформулировать ничего, кроме "д-доброго утра". Я опаздывал на занятие и не мог особенно вступать в диалоги, однако затоптался возле Никанор Никанорыча, никак не решаясь оставить его одного.
   Он помог мне сам:
   - Вы, Борис Петрович, идите пожалуйста на занятие свое драгоценное. Негоже на занятие-то опаздывать. Комиссия, она ж только и ждет, чтобы оступился кто-нибудь, отчеты о несоответствии это ж первейший их интересец. На комиссию-то вы еще сегодня насмотритесь до изнеможения, уж не сомневайтесь. Коллега ваш, с технической физики, между прочим уже явился, ожидает вас.
   Все это говорил Никанор Никанорыч глядя не на меня, а буравя взглядом глубину фойе, где мелькали меж студентами и колоннами чиновники. Когда сказал он, что дожидается меня кто-то, я сразу подумал о Николае, что служило несомненно достаточным основанием для отбытия. Я пожелал Никанор Никанорычу всего доброго и заторопился к лестнице.
   Я довольно резво выскочил на лестничную клетку первого этажа, пробежал мимо сто лет неработающего лифта, охваченного сеткой-рабицей, и почти запрыгнул на лестничный пролет, когда донесся до меня эмоциональный разговор:
   - Чего ты меня лечишь, дядь Ген? Не можешь помочь, так и скажи! Только не лечи!
   Интонация эта, голосовые перепады, мгновенно выхватываемые мною из речи, встряхнули меня. Я остановился на второй ступеньке и обернулся.
   В углу лестничной клетки первого этажа стоял, спиной к стене, Геннадь Андреич. Был он как и я при параде, в зеленовато-коричневом свежем костюме с полосатым, темно-зеленым галстуком, и примятыми с улицы волосами. Рядом с ним возвышался долговязый, коротко остриженный молодой человек в куртке с меховым воротником на длинных тонких ногах в джинсах. Он взвисал над Геннадь Андреичем знаком вопроса и манера его держаться, голос, показались мне знакомыми, будто бы совсем недавно слышанными.
   Я перехватил словно бы испуганный взгляд Геннадь Андреича.
   - О, Борис Петрович! Доброе утро! - демонстративно громко проговорил он, выступая из-за сутулой спины. - Я собственно направляюсь к тебе на кафедру.
   Высокий парень повернул голову в мою сторону, но не обернулся, так только, бросил взгляд, и сразу отвернулся к стене. Этого короткого движения мне хватило, чтобы распознать в нем Евгения, приятеля Созонова Григория, с которым не так давно толкались мы у университетского общежития. Я почувствовал, что он тоже меня узнал.
   - Здравствуйте, - сказал я коротко, и продолжил, обращаясь только к Геннадь Андреичу. - У вас все в порядке?
   Геннадь Андреич вышел из-за высокой тени, сделал три шага ко мне и протянул руку своим особенным способом, ладонью вверх.
   - Все отлично! Доклад готов. А это... - он замешкался, - мой племянник. Встретились утром, случайно. Знакомьтесь -- Евгений, - Геннадь Андреич обернулся, - И Борис Петрович.
   - Здрасьте, - буркнул Евгений, буравя глазами половой плинтус.
   Я кивнул и вытащил свою ладонь из крепкого пожатия Геннадь Андреича, который словно не хотел отпускать меня, несмотря на напускную бодрость. Слова Никанор Никанорыча, о коллеге с кафедры технической физики, персонифицировались совсем не так, как бы мне хотелось. Попрощавшись, я поспешил задумчиво на занятие.
   Лекция моя прошла без эксцессов, на некоторой мажорной ноте. Студенты были спокойны, слушали, писали. Думалось мне иногда о Геннадь Андреиче и о том, как неожиданно порой судьба связывает нити в узелки и так же внезапно расправляет хитроумные петли. Еще размышлял я о топающих по коридорам тяжеловесно, чинно, высокопоставленных гостях, как заглядывают они в аудитории, посмеиваются утробно, высокомерно, будто опытнее намного, знают все лучше, "ширше", единственно верно.
   Второе занятие свое я заранее перенес, потому что по плану Олег Палыча, именно на второй учебной паре должно было произойти долгожданнейшее посещение высокой комиссией нашей кафедры.
   Из лекционного крыла я вышел в холл четвертого этажа, где пронизывала этаж парадная лестница, и куда выходила нижняя дверь большой, двухэтажной аудитории, еще одного обязательного участника нашего мероприятия.
   Студенты уже подходили на занятие, стояли тут и там, у окна, у стены группками. Удальцова я пока не видел, но отчего-то заразил меня висящий здесь, в воздухе неприятный мандраж. Почувствовал я себя неуютно и возбужденно, спокойствие мое, с которым вызубрил я доклад и повторил несколько раз демонстрационный эксперимент, схлынуло, будто бы вылетело из моей головы все, перед предстоящей лекцией Вадим Антоныча.
   Я увидел его, Удальцова, шагающего от лестницы в моем направлении. Он шел целеустремленно к двери, сжимая в кулаке направленное на нее острие ключа, английского, с бороздкой и насечками. По отрешенному взгляду его и стоящим торчком усам, догадался я, что состояние Вадим Антоныча нервическое, недалекое от моего. Я двинулся ему наперерез, чтобы поддержать коллегу, чья участь выпадала первой, но он полностью проигнорировал меня, едва не отпихнув плечом. Он с усилием всадил ключ в замок, повернул и отворил нараспашку дверь. Только теперь Вадим Антоныч загнанно осмотрелся по сторонам и обнаружил за спиной меня.
   - Борис Петрович! - он торопливо протянул мне руку. - Комиссию видели уже? Ух, народу пригнали!
   - Да, я видел их мельком сегодня в восемь утра, внизу. Как вы, готовы?
   - Всех начальников отделов собрали, - не слушал меня Удальцов, - Сам первый замминистра притащился. Беспардонный тип. У него старый зуб на ректора.
   Мне совсем не хотелось забивать сейчас голову этой бесполезной, пугающей информацией. Кроме того, Вадим Антоныч похоже не нуждался в моей поддержке. Я счел, что самое время ретироваться, но Вадим Антоныч вдруг ухватил меня за руку.
   - Борис Петрович, я забыл вам сказать, ведь вы же придете на мою лекцию с комиссией? Очень важно чтобы вы пришли!
   Я вовсе не собирался приходить, хотел за оставшееся время повторить доклад и проверить, что развернутый мною вчера лабораторный стенд работает правильно. Но Вадим Антоныч так умоляюще смотрел на меня, так искательно шевелилась его соломенная шевелюра, что я пообещал прийти, хотя и с опозданием. Такие внезапности неизменно портят мне настроение, привязанное уже к определенному событию, нацеленное на заданное время и место. Требовалось теперь мне поспешно убедиться, что готово все в лаборатории, а потом вернуться, чтобы присоединиться к Вадим Антонычу по непонятной его прихоти.
   В лаборатории пыхтел Анатолий. На нем была необъятная атласная голубая рубашка, с темно-синим галстуком с ромбовидным узором, который приколол он к рубашке серебристым зажимом. Про новую модель я рассказал ему еще вчера, когда разворачивали мы ее на мощной администраторской рабочей станции. Запланировали мы, что Анатолий, как и прежде, покажет комиссии восстановление простейшего изображения с геометрическими фигурами. А если уж и вправду попросят чего поинтереснее, то вступлю я. Про то, что модель теперь умела объединять разные изображения и рассчитывать динамику их изменений, я Толе не рассказывал.
   По указанию Олег Палыча, Толя задвинул все стулья за компьютерные столы, аккуратно расставил учебные парты и разложил на них блокноты с ручками, бутылки с водой и стаканами. Стол с администраторской рабочей станцией и большим монитором он выставил на центральное место, рядом с меловой доской. Волосы и лоб его блестели, рубашка прилипла к спине. Он тихонько ругался о том, что в аккурат к приходу комиссии обретет он подходящую форму: взъерошенный, потный и нервный.
   Отношения наши с Толей наладились настолько, что я перестал его избегать, хотя по прежнему не особенно мог рассуждать с ним о модели нейронной сети. В список моих дел добавился теперь Вадим Антоныч, я чувствовал что тоже начинаю нервно запотевать.
   Толя нараспашку открыл окно лаборатории, пока я торопливо проверял работу модели. Я запустил стенд, убедился, что правильно начала программа потреблять память, потом открыл папку с последовательностью пронумерованных изображений, приготовленных для нейронной сети в качестве обучающих. Порядок имел значение, в этом я убеждался не раз, а теоретические выкладки с Колей доказали мне, что и временные интервалы тоже. Влияние интервалов впрочем было ничтожно, я не следил особенно за ними. Подавал изображения на вход по очереди. Сеть послушно проглатывала битовые матрицы одну за другой.
   Вся процедура закачивания около двухсот изображений заняла у меня минут пятнадцать, которые особого энтузиазма у меня не вызвали. Памяти сеть заняла неприлично много, но я предварительно, насколько мог, отключил на сервере все сторонние приложения и даже пару служб. Я глянул на часы. Лекция Вадим Антоныча уже началась. Пора была бежать к нему. Как же поступить мне с моделью? Оставить в нынешнем "обученном" состоянии и пусть себе "переваривает" материал, либо запустить заново и повторить обучение перед самым приходом комиссии? Мне могло попросту не хватить времени.
   Анатолий подставлял лицо холодному ветру. Небо скрывало матовое покрывало облаков, но ни дождя, ни снега не было. Через окно доносился уличный шум.
   Я запустил для проверки один из своих заготовленных экспериментов. Городской пейзаж со смазанными автомобилями несущимися по вечерней улице. Сместил метку времени, запросил результат, получил нужную картинку.
   Встал и обнаружил, что из-за моего плеча на экран смотрит Толя. Во взгляде его не было удивления, похожие изображения мы гоняли и через старую модель сети, но обычно не использовали в демонстрациях.
   - На всякий случай, если Лилиана из административного обеспечения попросит, - быстро пояснил я.
   - Красиво, - сказал Анатолий.
   Я попросил его не трогать стенд, по-возможности, чтобы не пришлось учить ее заново прямо во время доклада; мол, последовательность получилась длинной и требовала времени. Он кивнул отстраненно, наверняка задумавшись о том, что для восстановления простой картинки достаточно было пары минут.
   Когда я выходил из лаборатории, ветер так потащил дверь, что я едва успел поймать ее. Я окинул еще раз взглядом аудиторию: сдвинутые учебные столы с расставленной водой, темно коричневое полотнище доски с парой плакатов, стройный ряд выключенных компьютеров вдоль стены, открытое окно, сложенную ширму у стены и задумчиво глядящего в экран Анатолия. Все было как будто готово к докладу.
   Я вернулся на четвертый этаж и вышел в холл. Там было пусто, только одинокие студенты неторопливо пересекали коридор. Лекция шла уже двадцать минут.
   Дверь в аудиторию была приоткрыта. Я осторожно приблизился и заглянул внутрь.
   Вадим Антоныч стоял на возвышенной сцене, за трибуной, за его спиной темнела широченная учебная доска, с несколькими тщательно выведенными надписями.
   У него была физиономия, будто наклеили на лицо Вадим Антоныча удивленно-восторженную фотографию его самого. Он карикатурно, какими-то рывками, поворачивал головой, встряхивая соломенным снопом волос, и выкрикивал слова.
   Тут Вадим Антоныч разглядел в дверной щели меня. Глаза его противоестественным образом задвигались в орбитах. Он продолжал читать материал, умудряясь при этом указывать мне глазами направление вверх. Завел руку за спину и оттуда, таясь, тоже тянул большой палец вверх, на манер жеста "все в порядке".
   Не буду притворяться, будто не распознал я в эквилибристических упражнениях Вадим Антоныча, что немедленнейше надлежит мне бежать на пятый этаж, к дополнительному входу в аудиторию, к верхнему ярусу учебных мест. Я закивал и поспешил к лестнице, пытаясь на ходу догадаться, означало ли поведение Вадим Антоныча, что комиссия уже собралась, либо же, что вот-вот должна была подойти.
   При всей ответственности и спешке, я не торопился совсем уж бездумно. Отчетливо помнил я потного Анатолия, и вовсе не хотелось мне представать перед чиновниками в образе запыхавшегося "безумного ученого".
   На пятом этаже я обнаружил, что дверь в аудиторию распахнута настежь. Через проем виден был последний ряд парт и одиноко сидящий на ближайшем к выходу месте сгорбившийся, грузный мужчина в костюме. Я подошел ближе и узнал в нем Олег Палыча, угрюмо взирающего вниз, туда, где тужился, выступал Вадим Антоныч. Я осторожно шагнул внутрь.
   Аудитория сбегала вниз, спускаясь с пятого на четвертый этаж ровными рядами деревянных лакированных скамей соснового цвета, спинки которых перетекали в столешницы ряда выше. Левая стена аудитории была панорамно остеклена двойной рамой тяжелых темных стекол. Часть стекол были разбиты и заменены фанерой, но это не лишало аудиторию значительности, некоторой осязаемой учебной мощи.
   Я вдруг осознал, что никогда на бывал в этой аудитории на самом верху. В учебные годы сидел я по большей части в первых рядах, пару раз выпадало вести здесь занятия, но тогда тоже мне было не до прогулок на далекую аудиторную "камчатку".
   Отсюда, с высоты второго этажа, Удальцов за трибуной казался маленьким, незначительным. Студенческая группа его, рассыпавшись на нижних ярусах, совершеннейше не давала аудитории ощущения заполненности.
   Олег Палыч заметил меня и удивился одними глазами. Он не хотел очевидно смущать Вадим Антоныча никаким звуками. Он отодвинулся вглубь ряда, уступая мне крайнее место.
   - Переволновался, - удрученно шепнул он мне одними губами, кивая на Удальцова, - тянет, медлит, дергается.
   Я все еще не мог взять в толк, отчего ведет себя завкафедрой так подчеркнуто осторожно и тихо.
   Сев на место я вдруг заметил, что двумя рядами ниже нашего, ярус заполнен людьми. Причем вовсе не молоденькими студентами, а широкими, грузными, импозантно выряженными мужчинами и женщинами разных возрастов, в которых отчетливо узнавались члены министерской комиссии. Я разглядел, дорогие костюмы и галстуки, пышные завитые шевелюры и лысины, многочисленные кольца и выдающиеся бюсты. Выходит, они уже были здесь!
   Вадим Антоныч тем временем тоже увидел меня, подав мне, а заодно и все аудитории весьма своеобразный знак - выскочивши из-за трибуны, словно ошпаренный и вскинувши в направлении потолка указательный палец. Он будто только меня и дожидался.
   - Уважаемые слушатели! Лекция моя сегодня посвящена тенденциям развития экспертных систем и совершенствованию методов работы со знаниями. В конечном счете все это является задачами разработки искусственного интеллекта.
   Столько бодрости, задора вложил Вадим Антоныч в свое объявление, что студенты разом подняли головы.
   - Я частично уже затронул сегодня главные тенденции в математике, диаграммы влияния и сети доверия. Однако...
   - Разошелся, все-таки! - услышал я довольный шопот Олег Палыча.
   - Одним из важнейших направлений таких работ выступают так называемые нейро-системы или нейронные сети, - продолжал Вадим Антоныч. - В контексте сегодняшнего занятия данная дисциплина интересна по двум причинам. Во-первых, есть вероятность, что будущие экспертные системы будут строиться на основе правильным образом подготовленных и обученных нейронных систем, и студенты вашей специальности на одном из следующих курсов будут иметь возможность познакомиться с этой тенденцией и оценить ее. А во-вторых, для уважаемых наших гостей, сегодня состоится демонстрация работы модели сети, созданной на кафедре "Автоматизации и Информатики", где они увидят неявную логику работы такой системы своими глазами.
   Удальцов перевел дух. Я начал начал подозревать неладное.
   - Обратите внимание, в верхнем ряду аудитории находится Борис Петрович Чебышев, наш ведущий эксперт в нейронных сетях, кандидат технических наук, который сегодня и представит гостям модель новейшей нейронной сети, разработанной на кафедре.
   Взгляды всей аудитории обратились на меня. Я встал из-за стола, подхваченный ими, словно волной, всех этих ослепляющих лучей, одновременно пронзивших меня, совершенно неготового к вниманию. Не умел я выхватить я ничего конкретного, только калейдоскоп стекол, деревянных столешниц и лиц, глаз, любопытных, равнодушных, колких и тусклых.
   - Здравствуйте! - крикнул я куда-то в сторону Вадим Антоныча. И добавил ни к селу ни к городу: - Добро пожаловать!
   Аудитория загалдела. Я различил, наконец, с краю помятое лицо ректора с блямбой носа и венком седых волос, который полушутливо говорил:
   - Ну что же, пора в таком случае выдвигаться на кафедру "Автоматизации", послушать Борис Петровича.
   Читалась в нем плохо скрываемая нервозность, поспешность, а еще некоторое облегчение, оттого, что закончилась наконец "увлекательная" лекция.
   Я отступил к самой двери, видя что начинает шевелиться, ворочаться, наползать на меня эта змея галстуков, пиджаков, цветастых шарфиков и шевелюр. Повернув голову, я увидел в коридоре, у самой лестницы Никанор Никанорыча, радостно улыбающегося, показывающего мне все тот же вздернутый большой палец над сжатым кулаком.
   - Это мы с Вадим Антонычем придумали! - крикнул он мне. - Плавный, так сказать, переход к вашей, наиважнейшей части! - и заковылял вниз.
   Я замер в дверях, вспоминая, как встречал их с Вадим Антонычем в столовой, как многословно напирал Никанор Никанорыч на важность мероприятия. Видимо тогда же и придумал он, и предложил Вадим Антонычу этот дивертисмент с завершением затянувшейся лекции и передачей эстафеты.
   Меня подтолкнул вежливо Олег Палыч. Комиссия выдвигалась к выходу, который я загораживал. Я послушно шагнул из аудитории и отошел к противоположной стороне широкого холла, к лестнице.
   Вслед за Олег Палычем выпростались несколько знакомых лиц из ректорского крыла и вот уже начали выходить чинно, шумливо пришлые чиновники. Несколько дородных матрон в замысловато-повязанных на шеях косынках, парочка худых молодых людей моего возраста. Словно жидкость выпущенная из узкой горловины, толпа не утекала ручьем, а разливалась широкой лужей. Люди расступались давая выйти следующим, не расходясь, а топчась и переговариваясь, громко, с надсадной непринужденностью.
   Я увидел Лилиану. Она тоже вышла из аудитории, деловая, с уложенными назад и заколотыми волосами, с бледным лицом, почти без косметики, что нисколько ее не портило. На ней был приталенный темно-синий костюм -- платье и пиджак, и туфли. В левой руке она сжимала компактный гибрид папки-портфеля и женской сумочки. Лилиана посмотрела на меня и открыто мне подмигнула. Никому само собой не было до этого никакого дела. Она отступила в сторону и немедленно завела с кем-то разговор.
   Наконец, галдящая толпа дождалась того, кто должен был ее возглавить. Из аудитории, переваливаясь, выступил первый замминистра. Был он невысок, худ, с сухими чертами лица, маленькими юркими глазками и торчащими в разные стороны ушами. Круглая голова его выдавалась вперед выпуклой лысиной, отороченной короткими черными волосами с ниткой седины. На нем был темно-серый костюм с тремя яркими значками прикрученными к вороту. Из-под костюма выпирал животик. Взгляд его был тяжелый, с ноткой презрения и недовольства, подчеркивающий, что все ему бесконечно обязаны. С учетом весьма собственнического отношения министерства к образовательному бюджету, так оно и было. Роль первый замминистра играл весомую. Помимо высшего образования, он курировал департаменты "аттестации научных сотрудников", "науки и технологии", а также "материального обеспечения образовательного процесса".
   Замминистра бросил едкую полу-шутку, на которую тотчас, подобострастными смешками отреагировало окружение. Собрание послушно потекло за ним, развалившись поначалу в форме уложенной набок восьмерки, по ходу вытягиваясь в свинью, и даже седовласый наш ректор следовал за замминистра с почтенным отставанием в полшага.
   Окончательного построения я не увидел, потому что сбежал вниз, на наш этаж.
   У самого входа в кафедральное крыло я едва не налетел на Сафина Рашид Эдуардыча. Еле заметил его, несущего боевой пост у дверной ниши, сливаясь с навесным стендом. Наверняка стоял он там, неподвижный как памятник, и пятнадцать минут назад, когда торопился я на лекцию к Удальцову.
   - Идут, - коротко предупредил я, на что он кивнул мне в ответ со спокойствием индейского вождя.
   Лестница за моей спиной уже наполнилась звуками требовательных начальственных голосов.
   Следующую докладческую часть мероприятия мне удалось пропустить. Рашид Эдуардыч уверенно остановил наступление перед самым кафедральным коридором. Олег Палыч помог ему, рвущемуся в бой, представиться, после чего Рашид Эдуардыч принялся методично нагружать народ цифрами, рабочими станциями, стендами и ремонтами.
   Тем временем мы втроем отогревали лабораторную аудиторию: Анатолий, я и объявившийся Геннадь Андреич. В борьбе с испариной и запотелостью Толя перестарался, и в аудитории теперь чувствительно подмораживало без верхней одежды. Доклад Сафина должен был продлиться минут пятнадцать, и мы сочли за лучшее включить все имеющиеся системные блоки и мониторы, просто чтобы создать минимальный дополнительный источник тепла. Тем не менее мы ежеминутно выглядывали в коридор, чтобы не пропустить приближения супостатов.
   От стука в дверь мы все вместе подпрыгнули. Я выглядывал из аудитории минуту назад, и комиссия тогда загромождала коридор метрах в тридцати от лаборатории. Сафин и Круглов тыкали пальцами на протертые висячие стенды, облупившуюся местами штукатурку и отсутствие потолочного плинтуса.
   Тихий Геннадь Андреич, послушно исполняющий все наши с Анатолием поручения, открыл дверь в коридор и сразу отступил.
   На пороге стояла Мария Шагина. Я замер, встретившись с ней взглядом. Мгновением позже я увидел, что Маша была не одна. Рядом с ней, сливаясь с темнотой коридора, возвышался человек в черном костюме. Вот он наклонил лысую голову над Машиным плечом и просунул ее по-змеиному в лабораторию.
   - Азар, - констатировал я тихо.
   - З-здравствуйте, - сказал испуганно Геннадь Андреич.
   Вслед за нами радостно поздоровался с Азаром Анатолий, отлично запомнивший его с "Чайки". Азар тем временем с интересом оглядел аудиторию, вертя головой.
   - Здравствуйте, уважаемые педагоги! - весело сказал он. - Мы с Марией, знаете ли, безо всякой задней мысли решили к вам присоединиться.
   Под нашими перекрестными взглядами он продолжил:
   - Позвольте, для тех, кто не знаком, представить Марию, весьма успевающую студентку четвертого курса, специальности "Автоматизированных систем управления". Мы с Борис Петровичем имели честь познакомиться с нею при определенных обстоятельствах. Она между прочим интересуется темой Бориса Петровича, в смысле, нейронными сетями.
   Вслед за Машей он вошел в лабораторную, холодную, с мерным дыханием рабочих станций.
   - Сам я, собственно, прибыл с комиссией, - пояснил он. - Не смог, к сожалению, поприсутствовать на утренних мероприятиях. Но цифры, знаете ли, - не мое. Утомился слушать выдающегося оратора Рашид Эдуардыча, - он саркастически улыбнулся. - Так вот я от лица комиссии порекомендовал Маше непременно присутствовать на сегодняшней демонстрации. Таких нейронных сетей, доложу я вам, каждый день не увидишь, кощунственно попросту пропускать.
   Я опущу общее наше смущение, вызванное Азаром. Не буду также углубляться в пару тихих фраз, переброшенных с Машей, из которых выяснилось, что встретил ее Азар случайно в коридоре, и прямо, без предисловий спросил, не хотела бы она поучаствовать в демонстрации новейшей модели квантовой нейронной сети, проводимую мною на кафедре. Она, разумеется, не отказалась.
   Совсем скоро явственно услышали мы многочисленный топот и цокот каблуков за дверью под монотонный голос Рашид Эдуардыча с краткими вставками Олег Палыча. Последовал долгий бубнеж замминистра, сопровождающийся полагающимися начальственными шуточками и хихиканьем. Мы не разобрали результата доклада, остался ли кто-нибудь на университетской или министерской стороне удовлетворен или разочарован, но через несколько секунд дверь отворилась и увидели мы взопревшего Олег Палыча, приглашающего гостей проходить внутрь. Члены комиссии послушно принялись заполнять аудиторию.
   Пока люди топтались в дверях и рассаживались, Олег Палыч подскочил к нам и заговорщицки сообщил, что замминистра с ректором, и кое-какими еще чиновниками решили уединиться и обсудить животрепещущие бюджетные вопросы. Нам в это время полагалось радушно встретить гостей и развлечь их докладом и демонстрацией.
   Лилиана также была здесь, однако села она с краю, в удалении от Азара, словно бы и не знакомы они вовсе.
   Олег Палыч открыл собрание и представил сотрудников университета, не успевших еще засветиться перед комиссией: Анатолия и Геннадь Андреича. Он попросил также представляться членов комиссии, задающих вопросы, после чего плавно перешел к своему искусному, взвешенному вступлению. Видел я как Лилиана кивает ему согласно, а он принимает это как похвалу.
   Вопросов бывалое выступление Олег Палыча не вызвало. Настала моя очередь, я вышел в центр аудитории и торопливо огласил свою часть. Прошла она по-моему вполне сносно, только принялся у меня дергаться глаз и никак не мог я унять его, отчего повторил два раза про новизну и стыки наук. Взгляд мой скакал, и только задерживался иногда на сидевшей в дальнем углу Марии, которая делала мне ободряющие знаки, и чувствовал я себя от этого еще более жалко.
   Вслед за мной Геннадь Андреич, совершеннейше без запинки, попросту великолепно рассказал об искусственных нейронных сетях. Алевтина Генриховна, возглавляющая в министерстве некий отдел по выработке образовательных технологий, кокетливо прокомментировала, что специалисты-физики судя по всему знакомы с материалом куда глубже нас, кибернетиков. Олег Палыч насупился, а Геннадь Андреич напротив, засиял от гордости.
   Наступила очередь эксперимента. Анатолий вышел к доске, к компьютеру, и сразу вслед за ним, из-за парт, принялись выковыриваться двое. Учебные столы стояли придвинутые друг к другу, и чтобы вызволиться требовалось встать целому ряду.
   Первый, молодцеватого вида мужчина, щурясь и сбиваясь сообщил, что зовут его Степан Анатольевич, руководит он отделом информатизации, и очень интересуется научной составляющей нашей работы. В этой связи желал плохо-видящий Степан Анатольевич с более близкого расстояния ознакомиться с демонстрацией. Имел он некоторую ужимистость в повадках, отчего впечатление производил неоднозначное, подходящее под обещанного Никанор Никанорычем критика.
   Второй, в годах, в сером двубортном костюме, сидевший рядом с Алевтиной Генриховной, зарекомендовался Каюмом Шариповием, руководителем департамента науки и технологии. В речи его, в нелепо крупном узле галстука "виднзор", в манерах, как бы с высока, проступала предвзятость, заносчивость или притворство, не мог я взять в толк. Он тоже вызывался приобщиться поглубже. Тут уж и Алевтина Генриховна в желтом шелковом шарфе, пожелала встать и подойти поближе. Вся эта россыпь богатых шевелюр зашевелилась, сжалась, рассыпалась. Только сидящие в первых рядах остались на своих местах, им и так было отлично видно. Да еще Азар с Лилианой не тронулись с места. Мария выглядывала меж плеч второго ряда.
   Когда шевеление и толкотня окончились, Анатолий пояснил на пальцах принцип работы нейронной сети: не пытаться математически формализовать входную информацию, что подчас попросту невозможно, но прочитать ее, правильно сохранить и, затем, по определенному правилу воспроизвести. За каждым из этих шагов, разумеется, скрывалась сложная работа на сопоставление, распределение и принятие решения о единице информации, но главный принцип сохранялся.
   Анатолий показал несколько изображений с простейшими геометрическими фигурами. Они были первыми в моей обучающей последовательности. Показал поврежденное изображение, угол которого был закрашен фоновым тоном. Подал на вход. Считал результат и открыл изображение на экране. Нейронная сеть правильно восстановила треугольник и квадрат.
   Взгляды были обращены на мерцающий монитор. Я увидел на лицах признаки разочарования, что эксперимент, о котором столько трубили и готовили, оказался таким простым.
   - А я ведь правильно понимаю, что эта исследовательская тема, нейронные сети, достаточно недавно разрабатывается в университете? - громко спросил наукотехнолог, разместившийся вплотную со мной, и гордо огляделся.
   У него был едва уловимый акцент, речь при этом была хорошо поставленная.
   - Каверзный вопрос! - бархатисто откомментировал Азар с заднего ряда.
   Это была первая его подача голоса с начала доклада.
   Олег Палыч с "галерки" взялся объяснить об истории появления дисциплины в университете. Эту часть доклада я опущу, предположив, что внимательный читатель подробнейше ознакомился с ней в биографической моей главе.
   Каюм Шарипыча история дисциплины интересовала в меньшей степени:
   - Ну, положим, задачи восстановления изображений, решал еще э-э... Фукусима, в э-э... семьдесят пятом, - не унимался авторитетный тенор-наукотехнолог. - Но где же здесь научная новизна? Ведь государство инвестирует в университет, а значит и в данное направление.
   Я попытался было защитить научную новизну, сказать о том, что научные степени присуждаются не за тип эксперимента, а за усовершенствование модели, методов хранения данных, алгоритмов обучения, сопоставления и выдачи результата, но Каюм Шарипыч мне не дал.
   - Я понимаю и одобряю, если вы, скажем, повторяете существующие модели нейронных сетей для образовательных целей. Но когда это выдается за научную новизну и зарабатываются степени...
   И так далее и тому подобное. Очевидно заготовленную речь декламировал велеречивый чиновник. Столовское предупреждение Никанор Никанорыча материализовалось во всей красе.
   Степан Анатольич, из информатизации, кривился и подергивался всем телом в такт обличительной речи. Не мог я взять в толк, поддерживал он оратора или был с ним категорически несогласен. Щурящееся его выражение трактовалось в обе стороны. На остальных лицах замечал я одобрение. Я попытался еще разок вставить слово но теперь уж Алевтина Генриховна закачала на меня укоризненно головой, тряся крашеными кудрями, желтым шарфом и бюстом, мол, что за бескультурие!
   Почувствовал я бессилие, трансформировавшееся при длительном томлении в апатию. Я вздохнул глубоко, уже не особенно вслушиваясь в тенор докладчика и принялся равнодушно шнырять глазами по аудитории, натыкаясь на напряженного Анатолия, серьезную Машу, насмешливого Азара, сосредоточенно готовящего ответ Олег Палыча, взъерошенного Геннадь Андреича, пока не поймал прямой взгляд Лилианы, острый, отрезвляющий, как вдох нашатырного спирта.
   - Я, если позволите, перебью, уважаемого Каюм Шарипыча! - сказала она громко, поднимаясь с задней парты.
   Наукотехнолог вздрогнул и замер, вперившись в нее настороженным взглядом.
   - Давно пора, - заметил Азар, и снова никто, кроме Марии, не обратил на его слова никакого внимания.
   - Мы ведь, уважаемые коллеги, явились сюда не затем, чтобы зачитывать лекции о научной ценности и новизне. Давайте все же дадим слово сотрудникам кафедры, я надеюсь у них есть, чем ответить, помимо данного эксперимента.
   Никто не попросил Лилиану представиться, как делали до нее все, задающие вопросы. Напротив, отнеслись к ее замечанию послушно, и толпа заволновавшись, обратилась взорами ко мне. Каюм Шарипыч потупился, поозирался еще по сторонам в поисках поддержки, и затих.
   Я оттеснил его, загородившего в пылу обличительной речи клавиатуру и монитор. Отыскал в системе нужные папки с изображениями для экспериментов и открыл командную строку запущенной модели.
   - Про Фукусиму получилось весьма и весьма неплохо, - услышал я голос Азара.
   Он возвышался теперь за Марией Шагиной и Олег Палычем, и будто бы комментировал происходящее. Я тем временем чертовски медленно готовил эксперимент. Внимание комиссии рассеивалось, возрастал галдеж. Один только Степан Анатольич внимательно следил за моими руками и тем, что происходило на экране.
   - Презабавнейше, как можно напустить пыли в глаза в технических науках, имеючи исключительно сельскохозяйственные образования, - приглушенно говорил Азар сконфуженному соседу по комиссии. - Однако ведь подготовился, человек, про Фукусиму вон прочитал. Крайне похвально. Ну а как тут не подготовиться, после недвусмысленного такого указания начальства.
   То, что в министерствах наших региональных все высшие посты занимали выходцы сельскохозяйственной академии, той самой где учился когда-то глава региона, было притчей во языцех. Олег Палыч, очевидно чувствовал себя крайне неуютно среди таких реплик, отпущенных как бы невзначай.
   - Столичное начальство, - услышал я шепот Алевтины Генриховны. - Беспардонные.
   - Готово! - сказал я громко, так что она вздрогнула.
   Я начинал расширенную демонстрацию.
   Первым делом я показал восстановление двух фотографий: красивого летнего лесистого пейзажа и старого, с претензией на фронтовое, фото мужчины в анфас. Этот эксперимент я многократно отрепетировал дома. От обоих изображений я предварительно отсек приличный сектор, максимально возможный, при котором изображение еще получалось восстановить.
   Я отдельно показал обучающую последовательность: несколько разных пейзажей и несколько фотографий разных возрастов. Подал целевые изображения на вход. Обработка их заняла секунды. Запросил и продемонстрировал результат - ожидаемо восстановленные пейзаж и портретное фото.
   В аудитории повисло молчание. Невозможно было разобрать - то ли эксперимент мой не был понят, то ли начальственная Лилиана перестаралась с подавляющим эффектом. Комиссия словно ожидала указующей команды или реакции.
   Лилиана негромко захлопала, и аудитория облегченно и послушно захлопала ей во след. Степан Анатольич кашлянул.
   - В-вы знаете, Борис Петрович, я читал в-вашу диссертацию, - начал он сбивчиво.- В-ваш алгоритм обучения нейронной сети, если только смог я понять его верно...
   - А в чем тут отличие от предыдущего эксперимента? - перебил его непредставившийся чиновник с широченными плечами, ютившийся бочком между коллегами.
   Встрял Геннадь Андреич, и принялся запальчиво объяснять. Посыпались дополнительные вопросы. Подключился Олег Палыч. В этом гвалте мы с Анатолием, сиротливо стоящие у рабочей станции несколько потерялись. Не было ясно, кому отвечать, все переговаривались друг с другом, и даже Маша, заметил я, объясняла что-то пожилой женщине с бантом на шее.
   Тут дверь открылась и на пороге появились замминистра и ректор. Оба удивленно замерли. Может быть ожидали они, что мы уже закончили и отправятся они немедленно на обед, однако представившаяся картина была далека от благостного ощущения всеобщего умиротворения и торжества науки.
   На недовольном морщинистом лице замминистра отразился впрочем элемент удовлетворенности глядя на наш разлад. Гвалт немедленно затих и послушно расступилась толпа, давая ему пройти прямо в центр демонстрации, ко мне с Анатолием.
   - Что тут у нас, Каюм Шарипыч? - неторопливо проговорил замминистра, обращаясь к главному судя по всему обличителю.
   - Смотрим эксперименты, - отозвался тот послушно. - Ищем научную новизну.
   - Ну и что? Находите? - с покровительственной полуулыбкой вопросил он.
   Ректор нахмурившись посмотрел на Олег Палыча.
   - Следующий эксперимент! - продекларировал я. - Учет функции времени в нейронной сети.
   Мои пальцы забегали по клавиатуре. Я почти не пользовался манипулятором-мышью. Отправил изображения на вход сети. У меня было три сценария. Горный пейзаж со звездным небом, фотография женщины в анфас, фотография городской улицы. Смена времени на часы, годы, секунды. Я кажется что-то объяснял все то время, пока скакал между изображениями, операционными окнами, командной строкой, но не мог потом вспомнить.
   Сеть послушно проглотила картины и я перешел к запросу и демонстрации результата.
   Вот изображение ночного неба, поданное на вход. Вот, как смещение запрошенного результата на час заставляет небо сереть, бледнеть и окончательно голубеть с плавным движением по небосклону солнца. Горный ландшафт из дымчатого преображался в рыжий и светло серый, и проступал из ночной темноты изумрудный ворс леса на склоне.
   Вот фотография женщины возраста сорока лет. Теперь, двигаясь с интервалом пять лет, мы видим как начинает вытягиваться и стареть лицо, бледнеют волосы, опускаются щеки. Я остановился на восьмидесяти, посчитав, что выборка достаточно информативна.
   И теперь последний эксперимент. Городской пейзаж, проспект, очень похожий на одну из улиц города N. Вечернее время, фонарные столбы, в окнах огни и лоскут пустого, чистого неба между домами. На улице замерло в стоп кадре движение машин, людей. Я смещаю изображение на секунды. Улица словно оживает, мы смотрим скачкообразное кино, машины и человеческие фигуры задвигались, в перспективе. Я показал кадры раз, два, три, четыре, пять. Легковушка пропала с экрана, на краю изображения появился другой автомобиль, приближающийся, увеличивающийся.
   Я оторвался от клавиатуры и разогнулся. В голове не отложилось ни слова из тех, что я говорил, объяснял в процессе. Ладони мои взмокли и пересохло в горле. Я почувствовал взгляды. Изменившиеся, не такие как прежде, людей, чье мнение определяется больше руководством. В них проглядывали искры удивления, восхищения. В первую очередь так смотрели Степан Анатольич, Олег Палыч и Маша, но и отдельные члены комиссии тоже. Замминистра щурился и нельзя было понять, что у него на уме.
   Потом Степан Анатольич захлопал, одиноко и отчаянно.
   - А можете, Борис Петрович, сместить время еще на десять секунд? - властно попросил Азар.
   Замминистра обернулся на Азара, будто бы силясь его вспомнить, но тот игнорировал его взгляд и смотрел прямо на меня.
   Я кивнул и нагнулся к клавиатуре. Сместить еще на десять секунд. Я не отдавал себе даже отчета, почему десять, в чем кроется подвох. Просто отправил запрос. Сеть послушно сохранила изображение. Я открыл его.
   Сначала я даже не понял, что изображено. Часть экрана оставалась прежней -- темная улица, огни, приблизившийся автомобиль, но на правый край надвинулось темное пятно. Я вгляделся и догадался, что это один из пешеходов, из тех, что медленно перемещались по тротуару, следуя рассчитанному сетью алгоритму. Пешеход оказался теперь ровно напротив того места, откуда фотограф производил съемку, поэтому фигура его оформилась, я видел похожую на плащ бесформенную верхнюю одежду, рукава. Взгляд мой добрался до головы, вернее лица. Я узнал его немедленно. Провалы глаз, жидкие, висящие плетьми седые волосы, сморщенные старческие щеки. По улице шла зловещего вида сто-сорокалетняя женщина из моего домашнего эксперимента, та самая, которую в возрасте восьмидесяти лет я демонстрировал комиссии несколько минут назад.
   Фон мой размылся. Слышались голоса, с ускорением, с замедлением, как в старом испорченном видеосалоне. Восприятие схлопнулось, сконцентрировалось на том, чего не мог я понять, не умел осмыслить. Я вперивал взгляд в эти черты, будто из фильмов об оживших мертвецах и пытался высчитать, скалькулировать в голове: почему, откуда мог возникнуть такой результат?..
   - Та самая женщина, - услышал я Азара.
   - Какая-то совсем старая, - сказал замминистра. - Пора уж помирать.
   Неуверенные смешки.
   - Смерти, по-видимому, нейронная сеть пока еще не обучена, - громко сказала Лилиана.
   И снова отчаянные хлопки Степан Анатольича.
  
  -- Глава 19. Приглашение
  
   Сто сорок лет! Откуда, почему этот безумный, дикий, несуществующий возраст? Голоса позади, взгляды, суета не беспокоили меня. Сто сорок лет. Мой мозг работал как часы. Даты, какие даты я использовал для временных меток? В опыте с фотографиями людей я отправлял в сеть обучающие примеры с временным штампом тысяча девятьсот двадцатых, тридцатых годов. А для пейзажей, фотографий городских улиц я передвинул метку в настоящее, в начало нового, двадцать первого века. То есть нейронная сеть, сопоставив изображения людей, сумела вычислить соответствующий женщине возраст, накинув необходимые шестьдесят-семьдесят лет.
   Часть загадки была как будто решена, хотя успокаивал я себя примитивнейше. Ведь сеть моя не только фиксировала параллельные независимые эксперименты-образы, не просто восстанавливала изображения и прогнозировала их изменения, она связывала эксперименты между собой, распознавала в них общие элементы. И все это во временной динамике. На уровне каких синапсов, состояний кубитов и слоев алгоритм учителя и функция времени конструировали столь сложные зависимости, я не понимал совсем.
   С некоторым облегчением, оттого, что хотя бы логику расчета возраста удалось мне понять, я выдохнул и огляделся по сторонам. Надо мной нависали Анатолий, Олег Палыч и невесть откуда взявшийся Максим Игорич. Они взволнованно трясли меня за плечи. За их спинами шумела комиссия. Степан Антольич возбужденно и сбивчато доказывал что-то Алевтине Генриховне. Она нахмуренная, со скрещенными на груди руками сидела напротив, на учебной парте. Каюм Шарипыч торопливо нашептывал на ухо замминистра. Отдельной группой стояли ректор с деканом и несколько гостей. Я заметил Машу, озабоченно глядевшую на меня из-за заднего ряда парт. Лилианы и Азара я не увидел.
   - Пришел наконец в себя? - услышал я Анатолия.
   То, что причиной переживаний коллег являюсь я, стало для меня сюрпризом. Оказалось, до меня пытались достучаться несколько минут, но я совершеннейше не реагировал на раздражители, только смотрел на экран стеклянным взглядом. Олег Палыч с Геннадь Андреичем взяли аудиторию на себя, пока Анатолий пытался привести меня в чувство. Комиссия теперь, после основных вопросов, дискутировала между собой. Уверенно можно было констатировать, что сомнения в научной ценности проводимых на кафедре исследований отпали.
   Я глянул на часы. Действительно, десять минут минуло после последнего эксперимента. Я машинально запоминал время каждого теста.
   - Все в порядке, коллеги, - с напускной бодростью сказал я. - Со мной все хорошо, просто задумался над некоторой особенностью работы сети.
   Ни черта со мной, конечно, не было хорошо. Я ведь не просто отказывался реагировать на зовы и потрясывания, я будто бы действительно не присутствовал, не был в сознании. Глубоко внутри я сосредоточенно калькулировал, допытывался до результатов работы стенда, но для остальных: коллег, гостей, - отключился. Почему-то вспомнился мне короткий обморок у подъезда шестого общежития.
   - Вот и наш ученый вернулся, - раздался громкий замедленный голос замминистра. - Ну поздравляю, произвели вы на нас впечатление.
   Я счел нужным подняться и снова, как на генеральной репетиции, ощутил легкую слабость в ногах. Да что же со мной такое происходит?
   - Прошу прощения, - я виновато оглядел аудиторию. - Задумался о неожиданных результатах эксперимента.
   - Неожиданные результаты? - замминистра ухмыльнулся образовав на лбу глубокие складки. Лысина его при этом наехала на глаза. - Видишь, Каюм Шарипыч? Похоже мы с тобой поучаствовали в научном исследовании, раз неожиданные результаты появились.
   Он с владетельным скучающим видом огляделся.
   - Что у нас дальше по плану?
   Дальше по плану Олег Палыч закрывал собрание. Выдвинулся он в авангард и вежливо призвал к вниманию. Сработало это только отчасти. Министерский люд, растерявший сосредоточенность из-за заминки, вызванной неопределенным моим состоянием, организовывался туго. Задние ряды гудели, переговаривались. Лишь ближайшее окружение замминистра, чутко улавливавшее начальственные флюиды, примолкло и обернулось к докладчику.
   Олег Палыч повторил тезисы о затруднениях в приложении научных решений к практическим задачам. О том, что ВУЗ работает плотно с предприятиями, но не все исследования востребованы. Что требуется понимать разницу и искать разумные компромиссы между разработками, заказываемыми производством, и фундаментальными научными исследованиями, спонсируемыми государством, а порой и самим образовательным учреждением. Сделал он тут намеренную паузу, чтобы подчеркнуть горькую эту правду о прямой университетской зависимости от министерства образования. Комиссия реагировала на его слова тишиной.
   Я ловил на себе внимательный сверлящий взгляд замминистра, как будто интерес его ко мне выходил за рамки шапочного знакомства. Было мне невдомек, чем вызвано такое внимание, ведь оставил я о себе вполне определенное впечатление малопримечательного научного сотрудника с хилым здоровьем, головастого быть может, но и только. Замминистра наклонился к неназвавшемуся широкоплечему члену комиссии и обменялся с ним несколькими тихими фразами.
   Заметил я Геннадь Андреича с проректором нашим по учебной части, уединившихся в дальнем углу лаборатории. Проректор стоял хмурый, не совсем видимо довольный разговором, а Геннадь Андреич с видом искательным и даже как будто взмокшим от натуги, словно бы упрашивал его.
   Покуда сражался Олег Палыч с расхлябанной, рассеянной аудиторией, я поймал взгляд Маши. Большие ее серо-голубые глаза горели. В них прочитал я укор за безответственное свое поведение, бессилие от невозможности помочь мне и еще как будто облегчение, что пришел я в себя и нахожусь теперь в добром здравии. Емкий другими словами был ее взгляд, и приятно стало мне, и удивительно, что так много можно выразить одними глазами.
   Олег Палыч закончил речь на высокой, положительной ноте о светлом будущем отечественной науки и сорвал даже редкие аплодисменты. Дальше в дело вступили великовозрастные наши массовики-затейники -- ректор с деканом. Они объявили официальную часть мероприятия завершенной и приглашали комиссию на долгожданный обед.
   Вслед за уверенной неторопливой поступью замминистра, народ потянулся к выходу. Члены комиссии предвкушали уже трапезу, и Алевтина Генриховна отмечала в разговоре с коллегой о добротно-ухоженной нашей столовой и накрахмаленных скатертях, на которые обратила она внимание еще утром, а мы, рядовые посетители столовой, не видели никогда.
   Перед самым уходом ко мне подскочил Степан Анатольич. Он подмигивал мне попеременно левым и правым глазом, но я к тому времени уже определил, что делает он это не от нервического состояния, а естественно, такой у него организм, со своеобразием. Степан Анатольич тряс мне усиленно руку и рассказывал слабо-связанную историю о том, что сам он тоже по научной части, и с этой специально целью навязался в комиссию; и как работа моя его впечатлила и мысли у него имеются о том, где можно применить машинное обучение в обработке значительных объемов статистических данных в министерстве. В другое время я бы несомненно загорелся, так как практическое применение внутренних университетских разработок всегда было на вес золота. Кроме того, приятное положительное впечатление производил Степан Анатольич, и было мне отчасти совестно, что ошибочно принял я его поначалу за обещанного Никанор Никанорычем науськанного чиновника. Сейчас однако желал я только чтобы поскорее все разошлись, измотался я порядком, особенно эмоционально. Да и необъясненная работа сети моей не давала мне покоя. Я дал Степан Анатольичу телефоны кафедры и с облегчением с ним распрощался.
   В аудитории остались только Анатолий, Максим Игорич и Маша, которая сиротливо сидела за партой в заднем ряду. Геннадь Андреич с проректором вышли вместе с толпой, и снова заметил я, как недоволен был проректор.
   Анатолий повернулся ко мне как только закрылась входная дверь.
   - Борь!.. - выдохнул он. - Напугал ты нас всерьез! Я-то знаю эту твою манеру уходить в себя. Вижу, что губы твои шевелятся, понимаю, что вычисляешь ты свои многоэтажные интегралы, но комиссия-то что должна была подумать!
   - С вами все в порядке, Борис Петрович? - громко сказала Маша, и голос ее дрогнул.
   Внимание всех присутствующих обратилось к ней. Анатолий и Максим Игорич будто только сейчас заметили, что Мария находится в аудитории. Впрочем, преподаватели со стажем настолько привыкали к студентам, как неизменному фону, что почти не замечали галдящей или напротив молчаливой молодежи, вполне комфортно занимаясь своими делами и переговариваясь в ее присутствии.
   - Да, спасибо, Мария, - ответил я с некоторой официальностью, но глазами все-таки постарался улыбнуться более лично. - По-моему, ничего особенного со мною и не было, я только пытался разобраться, как это функции мои пришли к такому неявному результату. А вот оказалось, что неприлично перестал реагировать на внешние раздражители, - я попытался перевести все в шутку.
   - Результаты твои это вообще отдельная тема, - подхватил Анатолий. - Я даже спрашивать боюсь, как работает твоя сеть, если она прогнозирует и даже связывает образы между собой. Да какие там образы -- это же пиксели, взвешенные пиксели с весами-цветами. Какие тут образы. Чертовщина в общем у тебя, а не нейронная сеть, - ответил он дружелюбно и гордо за меня.
   Пропала в Анатолии эта отчужденность последних дней. Снова сделался он прежним, хорошим моим знакомцем, только не связанным больше со мной научной работой. Теперь он отзывался о ней, как о "моей", не "нашей".
   - Да, очень замечательные результаты, - поддакнул Максим Игорич и фыркнул, - я бы с удовольствием взглянул на ваши математические формулы. Вы, Борис Петрович, похоже взяли какую-то новую высоту в моделировании квантовых нейронных сетей. Я много думал после нашей вечерней встречи. Может быть мне тоже посмотреть в сторону нейронных сетей в моей деятельности?
   Я не возражал, конечно, нисколько, чтобы поделиться с Максимом Игоричем. Сейчас однако вовсе не приращением в полку интересующихся нейронными сетями заняты были мои мысли.
   - Позвольте, коллеги, я провожу Марию, - сказал я несколько бесцеремонно по отношению к Анатолию и Максим Игоричу.
   Толя недоуменно отступил, пропуская меня. Меня чуточку укачивало, хотя в целом я уже пришел в себя. Ощущения мои и здоровье беспокоили меня, но решил я отложить размышления об этом на более подходящее время. Я незаметно оперся о парту, подходя к Маше. Она поднялась мне навстречу и с улыбкой прошла мимо, к выходу. Шагая следом, я обратил внимание, что Максим Игорич уже увлек Анатолия новым вопросом о нейронных сетях. Нисколько мы с Машей его не заинтересовали.
   Мы вышли в коридор, который после светлой лаборатории с окнами во всю стену, казался сумрачным. Солнце блестело где-то вдали, с обоих концов тоннеля -- со стороны большого окна, в торце здания, и с обратной стороны, из холла перед парадной лестницей. Несколько секунд глаза привыкали к относительной темноте, постепенно выхватывая свет люминисцентных ламп, висячие стенды на стенах, двери, людей.
   Напротив нас, у двери в учебную аудиторию, я увидел Геннадь Андреича, все еще осаждающего проректора. На лбу Геннадь Андреича блестел пот, он говорил сосредоточенно:
   - Под мою ответственность, Павел Лексеич, под полную мою ответственность!..
   Он заметил меня и Машу и некрасиво скривил лицо, будто застали мы его за чем-то неподобающим. Обратил я внимание, что и проректор был утомлен, давно уже по-видимому желая сбежать в столовую с накрахмаленными скатертями.
   Мы оставили Геннадь Андреича у двери и пошли в сторону лестницы. Коридор был пуст, студенты толпились где-то позади, у кафедры. Мне захотелось взять Машу за руку, и я сжал ненадолго ее пальцы. Она сжала мои в ответ.
   Мы сделали несколько шагов молча.
   - А я правильно поняла, что сегодня твоя нейронная сеть показала что-то новое, не объясненное наукой? - спросила меня Маша.
   Вопрос ее вынул меня из какой-то хрустальной сосредоточенности. Я утвердительно кивнул и начал было пояснять, но споткнулся на том, что не умею описать случившееся. Запоминание и распознавание образа. Не отдельного кубита-пикселя с прилегающими синапсами, а целой области связанных квантовых состояний из разных слоев.
   Маша снова вывела меня из начавшей было нагромождаться цепочки умозаключений о картинах, непересекаемо размещенных в слоях нейронной сети, привязанных к сквозному времени и коррелирующих через эту связь.
   - Волнительное наверное чувство, когда создается что-то новое.
   Я улыбнулся в ответ и на этот раз взгляд мой задержался на ее лице:
   - Почему-то у меня никогда не бывает такого чувства. Когда новое создается, я настолько сосредоточен или отрешен, что ничего вокруг не замечаю, а обнаруживаю, что получилось, только позже.
   Мы вышли в залитый солнцем холл третьего этажа. Настроение мое улучшилось. Солнечные лучи играли с волосами и ресницами Маши, мне хотелось разглядывать ее лицо, ее скулы и брови покатым горбиком. Маша была в полосатой шерстяной блузке, с большим вырезом под рубашку, джинсах и тяжелых ботинках. Я отмечал каждую несущественную деталь ее внешности, одежды. Все мое внимание сосредоточилось теперь на девушке, смущавшейся от моих заглядываний, но видел я по крайней мере, что они ей приятны. Вел я себя наверное неподобающе и глупо, и вряд ли выглядели мы как шапочно-знакомые преподаватель и студент.
   - Чуть не забыла! - сказала она, останавливаясь. - Этот лысый чиновник, Азар, отчества я не знаю, попросил меня передать тебе записку.
   Она вынула из сумки сложенный вдвое листок. Я не глядя сложил его еще раз и сунул в карман пиджака.
   - А ты во сколько заканчиваешь сегодня? - спросил я. - Очень хочется увидеться.
   - Ты даже не посмотришь? - она посмотрела на меня удивленно.
   Очевидно Мария пребывала еще в той стадии знакомства с Азаром, когда до жути было интересно, что же собой представляет этот тип. Мне, разумеется, тоже было интересно, но только интерес этот изрядно был подмочен обреченной уверенностью, что не я выбираю следующую нашу встречу, а сам Азар.
   Мы договорились встретиться вечером в вестибюле. У Маши были занятия второго образования до половины восьмого вечера, и я должен был ее дождаться. Она убежала на лекцию, а я не сразу отправился назад, на кафедру. Несколько минут я простоял, разглядывая проглотивший Машу лестничный пролет и деревянную лакированную перилу, гладкую, отшлифованную прикосновением тысяч ладоней, с глубокой продольной трещиной, сбегающей вниз. Осталось загадкой, чем привлек меня этот узкий кривой и продолговатый разлом, но таков уж был мой день, что замирал я и цепенел при каждом удобном случае.
   Покашливание из-за спины вывело меня из задумчивости. Я обернулся и обнаружил вездесущего Никанор Никанорыча.
   - Добрый день, Борис Петрович, - с привычной своей ухмылочкой поздоровался он. - Отстрелялись, я слышал, как надо. Говаривают, что нужное впечатление произвели. Поздравляю!
   Я кивнул в ответ. Определенно, сегодня был удивительный день - я встретил Никанор Никанорыча трижды! Недостижимый прежде уровень частоты наших встреч. Я решил не дожидаться, когда же он уведомит меня о цели своего визита.
   - Может чаю попьем на кафедре? - спросил я.
   Никанор Никанорыч от неожиданности будто даже зарделся и воодушевился. Я впрочем не мог уже понимать, где эти тщательно выверенные настроения были настоящими, а где притворными.
   - Благодарствую за приглашение! - ответил он. - Вынужден однако отказаться, ввиду срочной занятости. Крайне рад видеть вас в бодром расположении духа! Между прочим, нам с вами в ближайшее время предстоит важная, давненько ожидаемая встреча. Не ней и насладимся вдоволь приятной компанией. Вот вы я вижу попусту проигнорировали послание замечательного нашего знакомца -- Азара. А оно между тем призвано ответить на многие ваши накопившиеся вопросы.
   Никанор Никанорыч указал пухлым пальцем на карман моего пиджака, куда сунул я небрежно переданный Машей листок. Я послушно вынул сложенный вчетверо лист формата А4, и развернул. На нем каллиграфическим почерком была написана сегодняшняя дата со временем - девять вечера, и адрес.
   - Сегодня?.. - задумчиво спросил я, больше даже самого себя.
   У меня на сегодняшний вечер отказывались фиксироваться в голове любые планы, за исключением встречи с Машей в половине восьмого.
   - Именно сегодня, Борис Петрович! - подхватил Никанор Никанорыч. - Машу проводите, и приходите. Это недалеко от шестого общежития.
   Он улыбчато заглядывал мне в лицо, удостовериваясь, что усвоил я, не упустил вмененную мне обязанность куда-то явиться. В тот момент, признаться, мне совсем не интересны были ответы на вопросы о происхождении Никанор Никанорыча с товарищами. Первыми приоритетами в моем сознании выстроились мысли о нравящейся мне девушке Марии, и еще необыкновенной моей нейронной сети, ни одна из которых не была связана с моим собеседником. Пусть и условной была такая демаркация, ведь именно Никанор Никанорыч, во многом, поспособствовал последним событиям.
   Я послушно кивнул, снова сложил лист бумаги и убрал в карман.
   Никанор Никанорыч распрощался и удалился, а я побрел обратно на кафедру. Практическое занятие я отменил, и теперь свободен был до самой послеобеденной лекции.
   Остаток моего рабочего дня прошелестел в убыстренном режиме. Будто бы с удвоенной или учетверенной скоростью просматривается видеокассета, изображение пересекают горизонтальные линии, скрадывающие переход кадров; места сменяют друг друга, герои дергано перемещаются, смысл поступков и слов скрадывается, исчезает за скачкообразной чередой кадров.
   Геннадь Андреича в кафедральном крыле я не встретил.
   В лаборатории Анатолий и Максим Игорич увлеченно расписывали логику работы нейронной сети. Анатолий изрисовал доску схемами нашей старой модели, с экстраполяционными полиномами, рассчитывающими смену состояний искусственных нейронов. Максим Игорич комментировал и задавал вопросы.
   Я постоял в дверях, разглядывая их выкладки. Они были конечно очень далеки от последних моих изменений. Да и откуда им было знать о них? Только Коля Никитин, помимо меня, мог бы показать, как изменили мы формулы расчета, как функция времени вывернула наизнанку логику, связала между собой операции "обучения" и "умозаключения". В первый раз тогда понятие "умозаключения", как расчет нейронной сетью результата, пришло мне в голову.
   Максим Игорич и Анатолий попытались втянуть в разговор и меня. Спрашивали, тыкали в доску испачканными мелом пальцами, но я совершеннейше был не в состоянии и не в настроении вести научную дискуссию. Я вяло отбивался обрывочными малозначительными фразами, навроде: "выглядит логично", "голова совсем не работает", "вроде так у нас и было". В определенный момент, когда стали Анатолий с Максим Игоричем приходить к выводу, что результата, который сегодня демонстрировался, логика работы нейронной сети формировать не может, я ретировался, сославшись на слабость. Анатолий проводил меня взглядом, в котором уловил я отчасти печаль, ведь он-то знал прекрасно, что совсем не ту модель рисовал он для Максим Игорича, которая использовалась в работе стенда; да только та, новая математическая модель, находилась сейчас где-то между фрагментированными записями в моих тетрадях и программным стендом, а я лишь отбивался, уклонялся от назойливых вопросов.
   В преподавательской я налил себе чаю в большую чашку, взял несколько бугристых овсяных печений из наполненной по случаю высокого визита конфетницы, и удалился за свой стол. Работой мне заниматься не хотелось. Исключительно формально пробежался я по материалу следующей своей лекции, после чего вынул из портфеля потрепанную книгу "История одного города" Салтыкова-Щедрина. Возвращался я иногда к русской классике, и неизменно совпадали наши встречи с особенным моим отрешенным настроением. За последние пару недель я открывал ее лишь дважды, так увлекшись научной работой.
   Читатель мой наверняка задаст мне вопрос или задумается, насколько прилично читать художественную литературу в рабочее время. Не уверен, что сумею как-то обоснованно защитить свою позицию. Да и нет у меня позиции. Просто в определенные моменты, и не всегда это совпадало с обеденным моим перерывом, накатывало на меня состояние при котором ничем другим кроме книги, нельзя было себя отвлечь. В состоянии этом мог я пребывать час или даже два, отмахиваясь от внешних раздражителей. Сегодня как-раз был такой день, сквозь оставшиеся часы которого желалось мне продраться вот так, едва его касаясь, повиснув где-то там, в гротескном и безжалостном "одном городе". Забавный получился каламбур - я скрывался в одном городе, от другого, моего города N.
   Уже к концу дня, после моей лекции, когда за окном стемнело, в преподавательскую вернулся запыхавшийся Олег Палыч с новостями. Всю вторую половину дня он проторчал в административном первом доме, где вузовское начальство роилось и обсуждало результаты визита комиссии, выглядевшие на первый взгляд удовлетворительными. Говорил он довольно долго, однако ко мне напрямую не обращался, вообще я заметил, что в тот день, как-то стороной обходили меня коллеги по работе. Я ловил редкие Толины взгляды, Вадим Антоныч попытался было заговорить, но довольно быстро отстал.
   В завершении совещания Олег Палыч пообещал в один из следующих дней поподробнее разобрать непосредственно доклады и упомянул наконец демонстрацию нейронной моей сети, в контексте того, что убедительно показали мы новизну, хотя и несколько получилось это "киношно", будто сами мы не были готовы к такому результату. Не ясно пока, насколько произведенное нами впечатление обращено будет нам на пользу. О своих впечатлениях о демонстрации он не обмолвился.
   Машу я встретил на первом этаже, в вестибюле. Я разгуливал там с восьми пятнадцати, неторопливо меряя длину и ширину просторной залы с квадратными колоннами. Вечернее фойе было обезлюженно, рабочий день по большей части завершился, хотя и не был еще притушен на ночь свет - до девяти вечера продолжались занятия у вечерников. Киоск с журналами уже не работал, свет внутри был погашен, и за стеклом были видны разложенные на прилавке книги. Глядя снаружи, создавалось впечатление, будто заглядываешь ты украдкой в чужую жизнь, с развешенными плакатами-постерами, канцелярией, электрическим чайником, расставленными томами и коробками. Продавщица не убирала товар на ночь, университетское здание охранялось и книги с журналами так и лежали на полках, спали на рабочем месте.
   Маша пришла последней, нарочно пропустив свою группу вперед. Она пошутила по поводу моего непривычного делового наряда с галстуком, который обыкновенно не носил я на работу. Я помог ей надеть полушубок и мы вышли. Снег уже лег на зиму окончательно, на улице стоял хороший декабрьский морозец. Не было моросящего дождя, снега или той неприятной их смеси, которая налетает в конце осени, когда природа словно бы спорит сама с собой, решая, который сезон в настоящее время правильный. Погода стояла тихая, настороженная.
   Мы шли пешком по утоптанным белым тротуарам, уже без отпечатков мокрой грязи. Маша виновато и зябко натянула на руки перчатки. У меня тоже в карманах были шерстяные перчатки, но мне не хотелось их надевать, чтобы иногда брать девушку за руку, отчего я периодически прятал руку в карман пальто, отогреваться.
   Мы о чем-то говорили, Маша рассказывала мне забавные истории со второго образования, я язвил по поводу гипотез, которые выстраивало наше вузовское руководство на тему результатов визита комиссии. Но все это были эпизоды, незначительные мгновенья, не влияющие на стойкое мое ощущение некоторой важной вехи наших с Машей отношений.
   На перекрестке с улицей Толстого, на пятачке между прижатым к зданию крашенным телефонным шкафом и светофором, мы остановились. Я сжимал замерзшими пальцами ее руку в перчатке. Какое-то внутреннее ощущение повернуло меня к ней, мои глаза встретились с ее, большими, раскрытыми. Взгляд ее не сбегал, не уходил из-под моего, напротив, каким-то образом взгляды наши сцепились, переплелись; хотя внутренне я дрожал, желал поскорее отвлечься, что-то сказать, замылить неизбежный этот миг полный непонятного пафоса, неизбежного впрочем, соответствующего животной человеческой природе. Разум здесь отступал, вступала физиология, приятная, щекочущая, и так она была своевременна, так желанна, что лицо мое в какой-то момент без моей воли протянулось к ее лицу, и я почувствовал прикосновение наших губ, неумелое, непривычное, первое.
   Было холодно и влажно. Соприкасались наши губы, носы, щеки. Она стянула с рук перчатки, чтобы встретиться с моими пальцами и сжать их. Эта ее отзывчивость, шаг навстречу, подстегнул меня, придвинул ближе, я никак не мог оторваться от ее мокрых, мягких, нежных губ.
   Только когда я почувствовал под шерстяной шапкой горячее тепло влажных волос, я оторвался от ее лица. Я взопрел, во вспотевший лоб мой, несмотря на мороз, впился безжалостный ворс шапки. Я отстранился, открывая глаза и ее глаза открылись мне навстречу. Не знаю, искал ли я что-то в глазах напротив. Может быть только инстинктивно, как и все наши реакции в такие моменты. Однако отдался во мне приятной благодарной дрожью эмпатический ее горящий взгляд и прилипшая ко лбу прядь.
   Потом был еще один поцелуй, тоже долгий. Читатель наверное удивится и усмехнется от излишней сентиментальности и подробности, с которыми описываю я этот первый свой интимный момент с Машей. Да и предыдущий, с Катей. Возможно, нарушаю я здесь какое-то табу, предубеждение, что описывать это неприлично, чересчур лично, что ломается магия, либо же напротив, изложение скатывается в банальность любовного романа. Здесь я, пожалуй, не соглашусь. Не являясь в любовных делах искушенным специалистом, мой редкий и уникальный опыт всегда был и остается для меня таинством, точкой, где пересекается разумное с животным, химией, которую невозможно описать или перепрочувствовать, она развеивается как дым, оседая лишь всполохами воспоминаний, ощущений, впечатлений.
   Остаток дороги, хотя и была она длинной, по вечерним улицам, освещенным тусклым оранжево-желтым оконным цветом домов и задранных в небо фонарей, прошелестел где-то на границе ощущений: вкуса губ, срывающегося дыхания, прикосновения щек и сплетенных пальцев. Говорили мы мало. Смущенно смеялись и переглядывались перед тем как снова остановиться на каком-нибудь углу, у забора или вздымающегося крыльца.
   Мы шагали уже по "Дружной", мимо закрытой парикмахерской и миграционной службы, когда я спросил у Маши об улице, название которой прочитал в записке Азара:
   - А ведь улица "Узловая", это туда дальше, по "Дружной"?
   - Да, - ответила она. - Там здание УВД на самом перекрестке, к нам оттуда приезжала милиция, когда в общежитие чужие забрались. Туда же меня на освидетельствование возили.
   Маша ответила будто бы автоматически, не поинтересовавшись, какой у меня может быть интерес к этой улице, в глубине района, в особенности, в девять вечера.
   - А ты встречался еще с этим Азаром? - спросила вдруг Маша.
   Я вопросительно посмотрел на нее, уж больно связаны были мой вопрос и вопрос Марии.
   - Я прочитала адрес в его записке, - пояснила она. - Странный тип. Я всю вашу конференцию наблюдала за ним. Он эту записку при мне написал, позвал меня, выхватил лист из принтера и написал. Я только на секунду отвлеклась, когда ты замер над своим стендом, а его уж и след простыл.
   Надо было дать какое-то пояснение. Действительно, в свете нашего общего с Машей знакомства с Азаром, совсем было не очевидно, для чего назначил мне Азар встречу в девять вечера.
   - Да, встречался пару раз, - ответил я туманно, - Я тебе рассказывал про наш поход в ресторан "Чайка", так вот он тоже был там. По делам комиссии. Предстоящая встреча, думаю, минут десять-пятнадцать продлится, не больше. Похоже, как раз в здании УВД.
   Маша задумчиво замолчала.
   Мы расстались на углу общежития. Поцеловались еще раз, я прикоснулся пальцами к ее бархатной холодной щеке. Осталась какая-то недосказанность в нашем расставании, связанная с разговором об Азаре, я замечал повисшую мысль в обращенном на меня долгом взгляде.
   Я двинулся дальше по улице "Дружной", мимо детской площадки, огороженных гаражей и бесконечно длинной пятиэтажки-хрущевки с зарешеченными окнами первого этажа. Решетки привлекли мое внимание, они были неаккуратные, разнотипные, будто бы каждый владелец окна придумывал собственный узор. Я видел прутья сваренные в виде кирпичной кладки, частоколом, елочкой, в виде разбегающихся лучей, пересеченных параллельными дугами. Таковой, к слову сказать, была и сама улица "Дружная", она поворачивала, от нее отпочковывались отростки, тупики и петли, каждый из которых тоже был улицей "Дружной". В этом не было логики или смысла, просто так хаотично рос город; это происходило прямо сейчас - я замечал стройки частных домов на параллельной улице "Дружной", окруженные глухим забором дома под снос и магазины-киоски с погашенными вывесками в тупиках.
   Мимо промчался милицейский УАЗ и метров через триста свернул налево. Примерно там, по моим прикидкам, должна была располагаться улица "Узловая". Я ускорил шаг, проходя вдоль еще одного металлического забора, на этот раз окружающего занесенный снегом школьный стадион.
   Улица "Узловая", на которой прятался обозначенный в записке адрес, начиналась как вполне городская, с многоэтажных зданий и городка УВД. Последний включал в себя собственно учреждение, его четырехэтажную распластанную тушу, и обширную территорию служебного гаража с крытыми постройками за высоким глухим забором. Дальше однако "Узловая" сбегала в запущенный частный сектор, со старыми деревенскими домами выцветшего черного бревна, утонувших в земле, с бойницами окнами и покосившимися заборами, частью заброшенными. Этот поглощаемый городом поселок постепенно перестраивали городские толстосумы, они возводили здесь современные коттеджи с черепичными крышами и панорамными окнами, но торчали они покамест как редкие грибы среди старой выжженной поляны. На обратной стороне "Узловой", смежной с "Дружной", высился небольшой торговый центр, следом шла огороженная многоэтажная стройка, возведенная в настоящее время на половину, и замыкала город сиротливая четырехподъездная "хрущевка".
   Сразу за милицейским городком, открывался небольшой пустырь со свалкой. Видимо частники не очень желали строиться рядом с УВД, либо же территорию под милицию расчистили с запасом. Припорошенный снегом мусорный холм, хорошо освещаемый направленным светом прожектора, оставлял впечатление охраняемой государственной границы между вечно подвижной стоянкой у административного здания, и тихой деревенской улицей, начинавшейся дальше.
   Я прошел мимо огороженного глухим забором двухэтажного барака под снос. Один створ ворот твердо держался в петлях, второй же лежал рядом, в снегу, открывая проход к мертвой бревенчатой постройке.
   Я шагал дальше, миновал новенький трехэтажный коттедж с парой гаражных ворот и выставленной наружу, на огороженную мощеную площадку, дорогой иномаркой, затем утонувший в земле заброшенный деревенский сруб с выбитыми стеклами. Тут я вспомнил, что ищу вполне конкретный номер дома, и вернулся к коттеджу. Судя по номерам, что прочитал я на здании УВД и этом красивом, новом доме, приглашали меня куда-то между.
   Между двумя обозначенными адресами разместились только освещенная свалка и заброшенный двухэтажный дом под снос. Глядя на мертвое черное строение, которое не выхватывал даже свет уличного фонаря, мне очень захотелось, чтобы номер спрятался где-то в другом месте - на обратной, нечетной стороне улицы, на ее незаметном ответвлении, в тупике, пусть даже внутри огороженного гаража УВД.
   Я сделал несколько шагов назад и остановился у отворенных, вернее выломанных ворот. Глаза мои пробежали по перекошенному, обшитому досками фасаду, рамам без стекол, с сохранившимися кое-где остатками фигурных наличников. В дневное время скорее всего можно было еще разглядеть следы старой краски, но сейчас, поздним вечером, все представало оттенками серого. Крыша дома, темная, с выступающим карнизом, будто бы накрывала улицу тенью. Я разглядел резные украшения на карнизах крыши и слуховом чердачном окне, с отворенными ставнями. С правого торца здания выступал флигель с косым черным крыльцом. К нему вела тропинка, узкая, но протоптанная.
   Только тут мне бросилась в глаза табличка с номером дома. Она пряталась за угловым наличником сруба, поэтому я не сразу ее разглядел. Табличка была светлой, с черными контрастными цифрами, совпадающими с номером на пригласительной записке. Я оторопел. Эта старая, заброшенная развалюха и есть тот самый адрес, куда пригласил меня Азар?! Если уж и подходил для чего-нибудь барак, то разве что для воровского или наркоманского притона, да и то, слишком уж заброшен он был, слишком морозно было на улице, чтобы устраивать внутри встречи.
   Тем не менее я шагнул внутрь, за ворота, просто чтобы убедиться, что не перепутал я адрес. Вынул из портфеля записку. Нет, номер был правильный. Руки мои начали уже подмерзать.
   Я стоял в нерешительности на тропинке. Над забором, через дорогу, замерла в ночи многоэтажная стройка. В шпилях башенных кранов и освещенных углах кирпичной кладки мне померещился образ зиккурата Этеменанки, каким видел его Бильгамешу в последний свой вечер, вступая в строительный двор с улицы Празднеств.
   В это время черная дверь над крыльцом отворилась с тягучим скрипом, заставив меня подпрыгнуть на месте. На прилегающую к флигелю стену упала косая полоска света и я увидел выдвинувшееся из-за двери лицо.
   - Борис Петрович, я уж подумал заблудились вы, - проскрипела физиономия голосом Никанор Никанорыча. - Ну, заходите скорее!
   Я подошел по тропинке к крыльцу, к его изъеденным ступеням без поручней, подступающим вплотную к двери.
   Никанор Никанорыч широко отворил дверь, выпуская облако тусклого желтого света. Я поднялся в квадратной формы предбанник, пустой, с досчатым полом и стенами. У входа лежал коврик для обуви, на стене висела узорчатая вешалка под матовым плафоном в синий горошек, в виде бутона колокольчика. Вешалка впрочем не пустовала. На ней висел потертый плащ Никанор Никанорыча, я узнал пальто-шинель Лилианы с серебряными пуговицами и иссиня черный лоден Азара. Внутреннее помещение никак не сопоставлялось с заброшенным видом крыльца снаружи. Доска, которой были обшиты стены, была окрашена то ли морилкой, то ли сама по себе имела желто-коричневый цвет свежего дерева, однако вопиюще не соответствовала она почерневшему, взрытому цвету сруба и флигеля.
   - Обувь не снимайте, проходите так, - с видом суетливого гостеприимного хозяина говорил Никанор Никанорыч. - Вы уж нас простите за убранство. Все раздумывали, как бы сделать так, чтобы никто не помешал, и вот, ничего лучше не нашлось.
   Я не отвечал, только глазел по сторонам. Никанор Никанорыч плотно затворил за мной дверь, окончательно отрезав ощущение заброшенного безоконного строения под снос. Теперь вполне можно было вообразить, что находишься ты в сенях не старого еще деревенского дома. Мне казалось, что я чувствовал даже особенный деревянный запах. Флигель, судя по всему, не отапливался, однако внутренняя его прохлада была не сравнима с уличной. Я снял пальто, шапку и шарф и повесил на вешалку. Под одобрительным взглядом Никанор Никанорыча поставил на пол и привалил к стене портфель.
   Никанор Никанорыч отворил боковую дверь, скрипнувшую тугой пружиной и передо мной открылся длинный узкий коридор с глухими стенами. Бревенчатая стена справа и досчатая слева как и прежде совсем не соответствовали заброшенному бараку с искомым номером. Коридор тянулся до самой противоположной стены, и не имел ни дверей, ни окон, ни мало мальского антуража, только лампы в плафонах в виде колокольчиков.
   - А снаружи и не заподозришь, что здесь вполне еще сносный сруб, - сказал я просто чтобы что-то сказать.
   Никанор Никанорыч улыбчато покивал, будто бы я отвесил ему похвалу.
   Он прошел в коридор, придерживая за собой дверь. Потоптавшись на коврике, сбросив налипший снег, я последовал за ним. Перехватил у него дверь, пружина и вправду оказалась тугой, я едва удержал ее.
   Как только дверь предбанника захлопнулась за моей спиной, я почувствовал тепло. По замерзшим щекам моим и пальцам побежали тысячи иголок, знаменуя отступления холода.
   В конце коридора без окон прятался еще один поворот, налево. Отсюда начиналась и тянулась вверх, лестница на второй этаж. Подъем был пологий, с широкими ступенями, и занимал, судя по всему, ширину сруба целиком. Я по-прежнему не видел ни единой двери, будто бы коридоры, на манер кольцевой лестницы в башне, опоясывали некоторое внутреннее помещение. Глухой лестничный проем вел на второй этаж и искусно миновал помещения с выбитыми стеклами, что видел я снаружи. Здесь тоже на стене висели плафоны в форме колокольчиков, освещая при этом только ступеньки, потолок тонул в сумерках. Лестница была крепкой, отзывалась упругой твердостью. К бревенчатой стене была приторочена лакированная деревянная перила.
   Мы поднялись на узкую лестничную клетку, с единственной дверью налево. Не было ни коридора, ни площадки с перилами. Только двойная деревянная дверь с фигурной ручкой бронзового цвета.
   - Вот мы и на месте, - продекларировал Никанор Никанорыч, и распахнул двери.
   Перед нами развернулась просторная зала пышного убранства, по площади вполне сопоставимая с домом. В середине противоположной стены, на массивном каменном постаменте с поленницей, разместился камин. Серый с прожилками П-образный портал обрамлял уютную топку, в которой потрескивали дрова за прозрачной перегородкой-ширмой. Из стены над порталом выступал домоход в форме чуть сужающейся кверху усеченной пирамиды. Камин был оформлен в классическом стиле серого с шероховатостями камня.
   С двух сторон от камина стояли пузатые стеганные диваны и кресла. Серо-черная их кожа, проштопанная пуговицами, странным образом сочеталась с асфальтовым камнем камина. Потолок был выше, чем представлялось снаружи, с него свисала двухъярусная люстра серебристого металла с отметинами старины. Вместо ламп на ней горели толстые свечи, освещающие помещение довольно ярко. Такие же свечи горели на придиванных тумбах, журнальном столе и настенных подсвечниках с обеих сторон комнаты. Перед камином лежал ворсистый ковер без узора. На деревянных стенах, помимо двухголовых подсвечников висела какая-то геральдика, щиты с заковыристыми средневековыми оттисками, скрещенные кинжалы и даже портрет в фигурной раме; все полностью соответствующее этому деревянно-каменному мотиву, эклектической смеси древнего замка с охотничьим домиком.
   Меня не покидало стойкое ощущение сюрреалистичности происходящего, в особенности оттого, что всего пару минут назад я разглядывал табличку с номером на углу черного барака под снос.
   Я вошел в комнату и только тогда заметил остальных. У самого камина, откинувшись на диване, сидел Азар. Он смотрел на огонь и блестящая лысина его будто бы вспыхивала в такт с пламенем камина. Азар был облачен в неизменный свой черный костюм с белоснежными манжетами и воротником сорочки. На противоположном диване нога на ногу сидела Лилиана. Она была в строгом костюме с юбкой, том самом, что и утром, в министерской комиссии. Лилиана задумчиво листала журнал.
   Я не поздоровался, только кашлянул, подумав, что сегодня уже встречался со всеми. Никанор Никанорыч, затворил за мной дверь.
   - Ну, я прикрою, ради порядку, Сквозняки всякие, уши, мало-ли, - он захихикал.
   После этих слов взгляды присутствующих обратились ко мне.
   - Приветствую, Борис Петрович, - заговорил бархатисто Азар, - Проходите, присаживайтесь.
   Он приветственно протянул в моем направлении открытую ладонь.
   - Наверное, нам не требуется представляться, хотя вы, не без основания, с этим заявлением поспорили бы. Вы знаете нас как Азара, Никанор Никанорыча и Лилиану, - он сделал паузу. - и еще, если ничего не упустили вы из ступеней посвящения, как Мардука, Анубиса, Баала, Балу, Иштар и Си Ван Му. Все эти имена однако нисколько не отвечают на вопрос -- кто же мы.
   Я только теперь обратил внимание на что указывал Азар. Спинкой ко мне, как бы огораживая эту прикаминную область с ковром и тумбами стояло кресло, совершеннейше в стиле прочих диванов и кушеток: кожаное, пузатое, клепаное. Очевидно оно предназначалось для меня. Я послушно обошел его и сел, но не провалился в обволакивающую мягкость, как ожидал, а скорее облокотился о твердую упругость, будто на неудобной скамье на приеме у начальства.
   - Ох уж эти имена, - говорил Азар, пока я ерзал и устраивался. - Сколько их было и сколько среди них тех, о ком вы и не слышали. Азазель, Азраил, Белиал, Лилит, - он с ухмылкой покосился на Лилиану. - Отдавая дань забавнейшему человеческому антропоморфизму, мы все-таки стараемся следовать некоторой мифологической традиции, именоваться сообразно времени и месту...
   Лилиана недовольно повела бровью.
   - Давайте все-таки начнем по порядку, не ударяясь в абстрактные рассуждения, иначе мы окончательно запутаем и без того смущенного Борис Петровича.
   Азар замолчал, а из-за моей спины трескуче заговорил Никанор Никанорыч:
   - Дражайший Борис Петрович! Если вы припомните, в особенности в начале нашего знакомства, множество вопросов изволили вы задавать в отношении меня, организации нашей, ну и, конечно, какого рожна нам от вас нужно.
   Он обошел меня и сел на край кушетки, рядом с Лилианой.
   - Я в те времена неприлично отшучивался, отбрыкивался, однако же, в заслугу себе скажу, что не совсем уж вас мурыжил, а сознался, что на вопросы ваши ответы вы получите в строго отведенное время, по плану, - тут он воодушевился, - Вообще разговор про план был первый наш с вами осмысленный разговор. Помните, про "тыщу лет"? Ох и напустил я пыли с этой тыщей лет! И ведь, не поверите, Борис Петрович, совершеннейше не врал. Чистейшую, как слеза младенца, и весомейшую, как вагон угля, правду глаголил!
   Я молчал, не умея разобраться в этих пластах набрасываемой на меня информации.
   - Э-э, Никанор Никанорыч, - перебил его Азар, - снова тебя понесло. - он обратился взглядом ко мне. - Строго говоря, Борис Петрович, мы собрались здесь, чтобы ответить на ваши вопросы, которыми вы, особенно в начале нашего знакомства, сильно тяготились, а сейчас как будто успокоились, и даже смирились с отсутствием ответов. Как вы могли заметить в предъявленных вам исторических примерах, мы не слишком часто устраиваем вот такие коллективные встречи. Обычно вполне достаточно одного из нас, однако с вами есть определенные, веские причины, чтобы сделать исключение.
   Огонь в камине брызнул снопом искр, словно подчеркивая особенную важность этого исключения.
   - Борис Петрович, - мелодично сказала Лилиана, - Если не возражаете, я бы посоветовала вам начать с собственной вами сформулированной теории, а мы со своей стороны станем ее дополнять и объяснять.
   На меня обратились три прямых взгляда, таких, которые казалось могли прожечь насквозь не хуже лазерной установки в лаборатории "Технической физики". В этот момент однако в них присутствовало дружелюбное любопытство, вовсе не тяжелый укор. От меня ожидали озвучивания развалившихся моих гипотез. Я опустил глаза в пол.
   - Мысли путаются, - зачем-то сказал я. - Первоначальная теория моя была довольно простая. По правде сказать, ничего кардинально отличающегося от того, что обсуждали мы в прошлый раз, я не придумал, - я вздохнул. - Теперь как будто поле гипотез моих должно расшириться, ведь вы изложили передо мной три видения, в последнем из которых, герой... кхм... героиня не погибла, но счастливо избежала смерти. Но это меня еще больше запутало. В целом, история моя осталась прежней...
   Изъяснялся я сложно и путано, на ходу пытаясь собраться с мыслями. Случаются порой собеседники, к которым готовитесь вы, имеете заготовленную речь, но вот только зыркнут они на вас, переспросят, как тут же слова ваши мешаются, сплетаются, и рассыпаются выстроенные фразы. Не срывалось с моего языка, что не могу, не умею я охарактеризовать эту троицу; не понимаю ни черта, дурачат ли меня, гипнотизируют, либо же действительно являются они древними всеведующими существами, проворачивающими делишки свои в разных эпохах.
   - Позвольте, я вам немного помогу, - сказала Лилиана, поднимаясь с кушетки, и огромными своими серыми глазами будто заглядывая мне в душу. - Итак, что вам известно? Имеется Библия, в которой присутствует иносказательное описание некоего плана Никанор Никанорыча. Вы ведь даже перечитали ответственно некоторые главы из тех, что запомнили по закладкам. Ничего толкового впрочем там не нашлось, отчего сделали вы вывод, что план этот по видимому так, абстракция, понятная только Никанор Никанорычу и нам.
   Совершенно справедливо между прочим, считаете вы Библию набором легенд, субъективно, однобоко и иносказательно описывающих реальные исторические события, в ряде которых мы, то есть я, Азар и Никанор Никанорыч приняли живейшее участие. Отличные примеры - Вавилонское столпотворение и Египетский исход. В то же время, исключительно Библией участие наше не ограничивается, ведь третья ступень была из Древнего Китая, не имеющего к Библии и Иудее никакого отношения. Я ничего не упускаю?
   Она будто бы не говорила ничего нового. Лишь только клубок перепутанных скомканных мыслей моих разматывался, вытягивался одной стройной, логичной, обоснованной нитью. Лилиана словно вещала моими словами, озвучивала мои умозаключения; не приходит мне в голову ничего точнее, чем сказать: она думала мной.
   Никанор Никанорыч тем временем эмоционально выдвинулся и навис над собственными коленями.
   - Прекрасные, восхитительные рассуждения! И ведь совершеннейше верные! Библия-то, при всей своей ценности, описывает коротенький период времени. А план, о котором талдычу я, как законопослушный параноик, он и до, и после будет. Сквозной он! - Никанор Никанорыч гоготнул, - В Библии-то план описан уж так иносказательно, что я сам порой перечитываю и хохочу оглашенно: ох и загнул этот сумасшедший ссыльный с Патмоса!
   Ну вот взять хотя бы эти послания к церквам. Я, стало быть, говорю этому пьянчуге Прохору, мол, дело важное, первостепеннейшее дело; он глаза закрыл, шепчет чего-то, дрожит, как тростник на ветру. Я ему про Ешу, Иисуса вашего талдычу, он не слушает меня. Тогда уж я стал ему про церквы рассказывать, в которых он до ссылки побирался, излагаю с подробностями, чтобы не осталось сомнения в том, что не проходимец я, а имею знание, он отошел вроде: моргает, записывает. А посмотри-ка, Борис Петрович, как обернулось в Откровении-то? Настрочил, понимаешь кляуз в эти, как их, Эфесскую церковь, в Смирнскую, в Пергамскую. Тьфу!
   Разве мог я знать, понимать, о чем говорит, отчего вспыхивает потный, рыхлый Никанор Никанорыч в мятом костюме. Он кипятился, потрясал ладонью, поднимался и снова садился нервически на диван. Его слова, будто бы вырванные из контекста, из давнишнего воспоминания, наплывали на меня, перехлестывали. Сумасшедший ссыльный с Патмоса - Прохор, ученик Иоанна Богослова. Авторство Откровения, или Апокалипсиса, которое именовал Никанор Никанорыч "планом", приписывалось именно ему.
   - Наличие плана, - раздался бархатистый голос Азара, - нисколько Борис Петровичу не помогает. Разве только самим фактом, что присутствует он и описан; хотя уж до того образно, что не причем здесь ни "тыща лет", ни десятирогие звери. А вот историю Бабили, ты Прохору рассказал напрасно. Он потом столько раз упомянул ее в тексте, что окончательно всех запутал. Пока дорогая наша Лилиана не показалась, так и не сумел успокоиться.
   - А книга-то, книга! - кричал Никанор Никанорыч. - Я ему талдычу, что книга его в веках останется, он бубнит мне про провинции римские, про то, как восстание ихнее за Ешу взломает печати - ну наипозорнейший казус!
   - Что возьмешь с блаженного, - кивал Азар согласно, - Книга-то, к слову сказать, сохранилась вовсе не за его авторством, а за Йоханоном Бен-Заведи, великодушно взявшим юродивого Прохора в слуги. Весьма расторопный малый, умел сделать выгоду даже из заточения.
   Я присутствовал на чужом, не принадлежащем мне разговоре. Однако эти брошенные слова, случайные фразы не пропадали, не исчезали неузнанными терминами и ссылками, они словно бы выкладывали в голове моей кусочки мозаики, порой против моей воли. Я словно бы видел холмистые склоны острова Патмоса, усыпанные корявыми невысокими деревцами, закопченую пещеру с блаженным отшельником Прохором; и несуразно наряженного Никанор Никанорыча заставляющего его записать, зарисовать, зафиксировать план, отягощая, калеча хрупкое, незрелое сознание римского каторжанина страшными картинами прошлого и настоящего. А Йоханон Бен-Заведи -- это и было настоящее имя Иоанна Богослова. Он был сослан на Патмос намного позже и забрал блаженного Прохора к себе в услужение.
   - А зачем нужен план? - услышал я свой голос, и немедленно повисла тишина.
   - Справедливый вопрос, - сказала Лилиана после паузы. - Мы снова чуточку увлеклись, но при этом я надеюсь вы поняли, что план был зафиксирован, хотя и не совсем так как предполагалось.
   - А зачем фиксировать план? - повторил я вопрос.
   - План фиксировали несколько раз, но по правде сказать, это одна из древнейших сохранившихся версий, которая весьма отлично разошлась, говоря языком современных издательств, - ухмыльнулся Азар. - Зачем? В первую очередь для порядку. План описывает определенный замысел и закон, о котором требуется периодически напоминать. Хотя нельзя не отметить, что с того момента, как зажил он своей жизнью, сначала среди каторжан Патмоса, затем пополз в римские провинции, вспоминают о нем в весьма определенном, церковном контексте.
   Азар видимо счел это объяснение исчерпывающим и замолчал.
   - Давайте рассуждать далее, - продолжила Лилиана, - К плану мы еще вернемся. Следующее ваше правильное предположение состояло в том, что есть определенное сходство между историческими событиями, упомянутыми в Библии, например в Бабили или Ахетатоне, и тем, что происходит с вами. Я повторюсь, что Библия покрывает лишь ограниченный отрезок времени. План же такого ограничения не имеет и продолжает действовать. Таким образом, вывод, что вы также являетесь частью плана -- верный.
   Лилиана снова говорила мной, выстраивала в моей голове цепь умозаключений. Я отважился прервать ее и обратиться к Азару, лихорадочно вцепившись в упругие кожаные поручни кресла.
   - Наука, которую вы, Азар, не любите, это и есть причина? Именно за ней вы являетесь, если можно так выразиться, в гости?
   Азар также поднялся и сделал два шага ко мне, возвысившись узловатой жердью над Лилианой.
   - Нелюбовь, пожалуй, не совсем верное слово. Ведь как вы справедливо заключили, наука является предметом неизменнейшего нашего интереса. Я выражусь как обычно витиевато и образно, но струны науки плотно опоясывают наш с вами мир, в особенности наш, и слушать их было бы весьма тяжело и даже мучительно, если бы я и вправду испытывал к ней неприязнь.
   Я не мог уловить, понять, о чем говорит Азар. Он будто бы в свойственной своей манере, проводил линию демаркации между наукой как таковой и наукой, в которой не видел он надобности.
   - Позвольте мне, Борис Петрович, - вступил Никанор Никанорыч, - я нарисую вам другую метафору. Признаться, я так поднаторел в рисовании метафор, что иной раз осознаю, что не умею уже говорить прямо, только через иносказательность или хохму. Но попытаюсь. Возьмем младенца, только начавшего ходить, весело бегущего по лесной тропинке. На пути его встречается всякая всячина: камни, палки, давайте для пущего антуража, добавим даже что-нибудь съестное, скажем, фрукты! Лежат себе на тропинке, ребенок топает, спотыкается, что-то подбирает, бросает. Ведет себя, в общем, совершеннейше сообразно, начинающему ходить младенцу, - он расплылся в любимейшей своей пухлой улыбке под нависшими щеками, - Вот лежит яблоко! Малыш подбирает его и кусает. Ах, как мило! Но вот лежит... Что же это? Тоже фрукт? Ямайский аки! Знаете, такой забавнейший фрукт, смертельно ядовитый в незрелом виде. Можно ли позволить нашему малышу бесстрашно схватить его и на своем опыте убедиться в его непригодности в пищу? Конечно нет. На тропинке малыша не должно быть никаких ядовитых, вредоносных фруктов. Немедленно устранить!
   Ну а, скажем, нож? Возьмем хороший нож, наточенный, финский, ну знаете, такой нескладной, с гардой и удобной рукояткой. Любимейшая постреволюционная игрушка в определенных кругах, после нагана. Лежит себе на тропинке, каши не просит. Малыш конечно прельститься на добротную гладкую рукоятку с блестящим обухом, сужающуюся для удобства захвата и блестящее лезвие. Я бы прельстился!
   Я закашлялся, не очень еще понимая узловатой метафоры Никанор Никанорыча.
   Сегодня Лилиана выступала в роли голоса моего разума:
   - Попрошу все-таки пояснить Борис Петровичу, кто или что скрывается за обозначенными ролями.
   Никанор Никанорыч продолжая лыбиться, шумно, по-тюленьи фыркнул.
   - Ну ядовитый фрукт или нож-финку, я полагаю, Борис Петрович раскусил уже, уразумел. Наука прелюбимейшая его выступает в качестве небезопасного предмета.
   - Итак, - разжевывала Лилиана, - случайным и опасным ножом выступает наука.
   Очевидно себе Никанор Никанорыч, равно как и Лилиане, и Азару, отводил роль спасителя неразумного дитяти. Наиболее же интересной оставалась роль малыша. Слово взял велеречивый Азар:
   - Я возьму на себя смелость предположить, что вы, Борис Петрович, уже знаете ответ. Лишь только боитесь его произнести. Немного пугает масштаб, правда? Помните мой рассказ об индийских друзьях - Аннирадхе и Ратнаме? Примечателен он не только тем, что прекрасно подошел к случаю прелюбодеяния нашего с вами общего знакомца Иннокентия Валерьевича. Тут особенно важна была перемена в восприятии Ратнама, ведь верил он до последнего, что вернейший его товарищ через минуту рассмеется, обнимутся они как братья, и снова станут неразлучны. Вот он сражается уже с Аннирадхой, парирует удары, которые тот наносит, а сам сквозь слезы смеется, просит "брата" образумиться. Но Аннирадха натянул уже на себя наряд Раджи, воина-кшатрия. Не осталось в горящем взгляде его, в перекошенных чертах, жалости, только презрение. И словно в шутку наносит Ратнам ответный удар, не задумывавшийся совсем как смертельный, но вот хватается Аннирадха за шею, падает на колени, и заливает алым пышный его халат. Только тогда будто прочитали на ухо Ратнаму подсказку, что реальность -- вот она. Мрачная, правдивая, многогранная. Размером и ценою в жизнь.
   Он смотрел на меня прямо.
   - Примите и вы реальность, Борис Петрович. Кто же тот младенец, из рук которого необходимо периодически вынимать такую безделицу, как непредсказуемо опасная наука? Я сделаю разумеется оговорку, что вовсе не всякую науку требуется отнимать у младенца. Некоторая наука, которой ребенок наш обучен, имеет полнейшее право на существование, с ней можно играться, состязаться и исследовать сколько угодно. Речь в первую очередь идет о той части любимейшей вашей науки, которая несет откровенную нерассчитываемой силы опасность.
   - Че-человечество? - почти шепотом сказал я.
   Масштаб и вправду не укладывался в голове.
   Лилиана кивнула с серьезным видом преподавателя, убедившегося, что студент заучил урок.
   Я молчал под обращенными на меня взглядами. Давным-давно спрашивал я Никанор Никанорыча о том, на какой службе он состоит, с какой целью меня преследует. Теперь, если только считать, что меня не обманули, что открылась передо мной сегодня правда, был я ему даже благодарен за скользкий, ничего не значащий ответ. В голове моей не умел уместиться обозначенный масштаб деятельности, круг обязанностей такой службы.
   Мысли мои прыгали. Разумное в моей голове боролось с тем, что воспринимал я органами чувств. Разве может быть подвластен контролю такой размах и объем? "Струны науки". Глупость, чушь, мистификация! Но между тем, все необъяснимые факты, свидетелем которых я был, манеры появляться и исчезать ниоткуда, глубинные знания, и нарочно выстроенные нелепейшие события, как например эта невесть откуда выпростанная комната в заброшенном сарае. А видения, картины, ступени, что показывались мне? Все эти люди, что гибли, что тоже встречали эту троицу? Что это было? Гипноз? Наверное гипноз, ведь я не испытывал ни малейшей трудности в понимании древних, мертвых языков. Да что далеко ходить, даже моя встреча с Марией как будто была подстроена. Но ведь это реальная, моя жизнь. Маша и губы ее сегодня, что чувствовал я реальнее этого? Подсказки, важные направления в разработке модели сети, все это было гипнозом? Даже то, чего еще сам я не придумал, не исследовал?
   Я уставился в одну точку, туда, где цилиндрической формы ножка журнального столика втыкалась в ворс ковра. У меня бешено стучало сердце.
   - Ну-ну, Борис Петрович, - услышал я голос Азара. - В последнее время вас становится все опаснее оставлять наедине с собой, с вашими скачущими с неистовой скоростью и спотыкающимися гипотезами и мыслями.
   Никанор Никанорыч заерзал.
   - Да уж, такая служба. Прямо скажем, не заскучаешь!
   - Давайте вернемся к нашему разговору, - размеренно сказала Лилиана, выступая ответственным арбитром. - Ведь это далеко не все ответы, которые желал услышать Борис Петрович.
   - Разрешите в таком случае начать с закономерного вопроса: как мы это делаем, - предложил учтиво Азар. - Как можете вы догадаться, наши возможности пошире, чем "у органов", как вы, Борис Петрович, изначально предположили. Однако, говоря прямым языком все сводится к простейшим вещам -- манипуляции и декорации. Ведь декорацией, условно, можно назвать все, что нас окружает. Возможность с декорацией сыграть -- подвинуть, задержать, немедленно сменить, - открывает широчайшие перспективы. В том числе и для манипуляции. Декорацией в общем смысле вполне может выступить чья-то смерть. Мое представление Анубисом в Ахетатоне. Глумливый Балу в Бабили.
   Но, конечно, не только в декорации дело, хотя и играет она значительную роль. Есть и более тонкие возможности, например, сны и видения, настроения и игра в эмоции. Все это вы прочувствовали на себе, все это доступные нам средства, призванные к обозначенной цели -- не дать ребенку налететь на случайно брошенный нож или откусить ядовитый гриб.
   Мысли мои вернулись в более спокойное русло.
   - Чем же опасен был Бильгамешу? - спросил я. - Тем что учил свой народ языкам и развивал гончарное дело?
   - Был опасен, - твердо сказала Лилиана. - Хотя и невозможно было это ему пояснить. Не столько тем, что уже успел сделать, сколько тем, что только собрался. В медицине и военной науке. Пока держался он у власти, это было менее важно. Но выпущенное из рук его достижения грозили уничтожить междуречье и шаткие и слабые народы Африки и Азии. Армии его уже не было равной, а вассалы выжигали и вырезали целые города. В третьем поколении, Междуречье грозило вымереть, оставив за собой горстку разрозненных, напуганных племен.
   Я помолчал.
   - И его смерть была единственным выходом, для спасения "ребенка"?
   - Парадоксально, Борис Петрович, но это лабиринт с весьма ограниченной возможностью выхода, - сказал Азар. -- Часто, чтобы выйти, нужно принести в жертву все, во что вложил душу, а сделать это может далеко не каждый. Душещипательнейшее зрелище, доложу я вам, этот лабиринт вероятностей.
   - Выражаясь любимейшим моим фигуральным языком, - добавил Никанор Никанорыч, - требуется обоснованно убедиться, что персона, уронившая по неосторожности на дорогу ядовитый фрукт, не сделает этого снова. И это "удостоверивание" зачастую весьма неприятно.
   - Но если ваш "ребенок" - это миллионы и даже миллиарды, как вы может уследить за тем, что они делают, что происходит где-то там, на оборотной стороне земли?..
   - Мы можем уследить, - тоном не терпящим возражений ответила Лилиана. - Это часть наипрямейших наших обязанностей и возможностей.
   - В большинстве случаев все гораздо прозаичнее и проще рассказанных вам историй, - заверил меня Никанор Никанорыч. - Иной раз, не поверите, глупая ссора с начальством или же неосторожная выходка решают проблему на корню. Отношения между полами опять же открывают величайшие возможности для манипуляций. И действуют безотказно.
   - Я все-таки подчеркну, - поднял палец Азар, - чтобы не быть понятым превратно, что речь не идет о борьбе с научным прогрессом как таковым. Он неизбежен, хотя с его замедлением в отдельных обществах и государствах люди самостоятельно борются куда успешнее и... кхм... кровавее нас. Прогресс - это прекрасная долговременная цель. Мы занимаемся как раз тем, чтобы не помешать ее осуществлению. К величайшему сожалению статистически иногда приходится приносить жертвы.
   - Я вернусь к отменнейшей моей аналогии, - подхватил Никанор Никанорыч, - Ребенок растет, развивается, равно как и усложняется, развивается дорога, по которой он ковыляет. Или правильнее сказать, уже не ковыляет, твердо шагает и переходит на бег. То, что вчера было опасностью, сегодня - сущая безделица. Для молодого человека уже не страшен фрукт аки, он умеет его готовить и знает возраст плода, когда тот безопасен. И нож тоже нашел широчайшее применение, без того, чтобы стать орудием саморазрушения, - он вскинул брови, - То есть опасности являются таковыми в определенных условиях, временных эпохах, этапах развития нашего чада.
   Лилиана снова высказала мою мысль:
   - Справедливо будет сказать, что в жертву на определенном этапе приносятся лучшие, ярчайшие, чтобы остальные подтянулись до необходимого уровня, чтобы научное открытие перестало быть угрозой.
   Некоторая картина начала складываться в моей голове. Она была неприятной, пугающей, все эти "необходимые жертвы", "один ради всех", однако угадывалась в ней логика, события с самого первого дня выстраивались в ряд. Не допустить, защитить абстрактного ребенка, которому и дела-то нет до всех этих разбросанных опасных безделушек: фруктов и ножей. Вот только несколько вопросов по-прежнему оставались открытыми, нерешенными.
   - Я так понимаю, что я попал в этот выдающийся список со своей нейронной сетью?
   Лилиана кивнула, скрестив на груди руки.
   - Именно так, - она помолчала, словно раздумывая, стоит ли ей продолжать. - В модели нейронной сети, разработанной вами, имеется несколько опасных принципов, которые в приложении к моделям искусственного интеллекта, применяемые в отечественном ВПК, могут иметь катастрофические для человека последствия.
   Я усмехнулся.
   - Чересчур интеллектуальная нейронная сеть?
   - Я бы сформулировал иначе, - ответил Азар. - Чересчур слепая и логичная интеллектуальная нейронная сеть. Некоторое время спустя, буквально два-три десятка лет, это перестанет быть проблемой. Похожих решений, будет несколько, равно как и средства их контроля подтянутся до необходимого уровня. Говоря языком любимейшей вашей литературы, Азимовские законы робототехники "не навреди", будут формализованы и реализованы.
   - Речь о том, что ребеночек наш, весьма уже самостоятельный, еще не дорос, к сожалению до вашего открытия, - добавил лучезарный Никанор Никанорыч. - Надеюсь вы простите мне мою аналогию, но я бы сказал, что он пока на уровне Анатоль Саныча. Подрастет, конечно, никуда не денется, но рановато ему пока играться с функциями времени.
   По-касательной пронеслась мысль. Я не озвучил ее немедленно, отложил очевидный, незаданный вопрос: на кого работала служба с такими возможностями и полномочиями? Вместо этого у меня вырвался другой, более личный:
   - И что же, никогда не случалось так, что ученый избегал вас? Что вы упускали своего подопечного?
   Я говорил это глядя в пол и не услышал ответа. Молчание было куда красноречивее любого ответа.
   - Вы ошибочно воспринимаете это некоторой прихотью здесь присутствующих, - выдержав паузу сказал Азар. - Это не так. Как бы пафосно и зловеще это ни звучало, я был назвал нас непреложным и неизбежным законом. Постулатом.
   - Закон, которому подчиняется процесс, - вспомнил я наш старый спор с Азаром в третьем доме.
   - Или наоборот, - подтвердил он.
   Повисло молчание, и я почувствовал внутренний тремор. Это пояснение в третьем лице, словно обсуждали мы кого-то отдельного, киноленту или воспоминание, ведь касалось меня в непосредственную первую очередь. Я ведь не в роли наблюдателя выступал за "непреложным" этим законом. Я был той самой "необходимой", сакральной жертвой, которую живоописали мне гостеприимные хозяева.
   Мысли мои заметались, задрожали пальцы. Я живо представлял себя на на плахе, в обществе палачей, к которым явился я в день казни для консультации. Впрочем, можно ли было к ним не явиться?
   - А п-почему кстати ученые? - нервически отозвался я, - Ведь эти опасные фрукты, ножи, встречи, речь может идти о сумасшедшем политике, вовсе не человеке науки. Ведь кнопки, которые приводят к страшным последствиям нажимают именно они, они принимают решения об атаке.
   - Прежде всего потому, что наличие катастрофического оружия у диктатора, либо его вернейших главнокомандующих, это слишком поздняя точка вмешательства. Мы вступаем раньше. Вторая же причина состоит в том, что к моменту появления некоего серьезного опасного научного открытия у диктатора, оно несет в себе весьма локальную угрозу, до которой нам нет дела.
   - Статистика - весьма страшное слово, однако применение ядерной бомбы, как примера, о котором вы подумали, в границах отдельно взятого среднего государства, нанесет безусловный вред, но статистически не станет действительной опасностью для ребенка в целом. Он продолжит идти.
   Снова пауза. Я не думал уже о других, незаданных вопросах. Меня накрыло ощущение, что разговор подходит к логическому, зловещему концу. Будто бы не о чем было больше разговаривать, хотя в действительно я не успел даже скомпоновать, структурировать в голове услышанное.
   - Что-же вы теперь убьете меня? - вырвалось у меня.
   Никанор Никанорыч эпатажно вскочил, но заговорил Азар.
   - Что за мысли, Борис Петрович! Разве предыдущий опыт нашего с вами общения не показал вам, что простое убийство - это абсолютно чуждое нам ремесло, - он замолк, что-то припоминая, потом продолжил. - Не желая вас обманывать, скажу, что случаи бывали всякие, но все-таки давайте считать, что мы несколько изящнее того, чтобы просто физически убить. С этим нелицеприятным действом люди справляются куда профессиональнее. Да и стоило ли звать вас сюда за такой безделицей? Не слишком ли сложно?
   И вправду, это был весьма изощренный способ, чтобы достичь пустяка, исходя из перечисленных мне возможностей. Но тогда зачем?..
   - Подумайте, Борис Петрович, - сказала Лилиана, глядя на меня своими огромными глазами.
   Я попытался остановить скачущие свои идеи.
   - Убедить меня в том, чтобы отказаться от моих исследований?
   - М-м, - протянул Никанор Никанорыч, - Интереснейшая мысль. Убедить вас бросить замечательные свои нейронные сети и превратиться в забронзовевшего Вадим Антоныча. К сожалению, выглядит она маловозможной. Если припомните, я взял на себя смелость обозначить в одну из наших встреч ваш психологический портрет. С высочайшей долей уверенности, исходя из достаточно обширного опыта, я могу сказать, что не сумеете вы остановиться. Если вернуться к разговору о моральной ответственности ученого, при том, что будет вам нарисована весьма неприятная картина будущего при успехе и распространении вашей нейронной сети, вы конечно постараетесь сжечь мосты, отказаться, уйти во внутреннее подполье, однако давайте смотреть правде в глаза. У вас ничего нет, кроме вашей работы. В какой-то степени она держит вас на плаву, защищает от низин и синусоид вашего настроения. Вы из тех, кому, чтобы не провалиться в темноту, мало плыть по течению. Вам нужна, выражаясь образно, нить прелестнейшей Ариадны, барышни трудной судьбы, которая тащит вас на поверхность, к свету. В определенный момент такой нитью могло бы стать что-то другое, отличное от каверзной вашей научной работы, однако на данный момент, функции ваши учителя и времени так глубоко застряли в вашей голове, что даже уволься вы, покалечься, вы будете прокручивать в голове эксперименты, выводить, фиксировать, перепроверять повторенные опыты, чтобы в итоге вернуться к тому, с чего начали. Допускаю что тайно, допускаю что и себя вы сумеете убедить, но нашему ребенку это не помогает.
   Говорил это все Никанор Никанорыч размеренно и крайне доброжелательно, с некоторой скромной жестикуляцией, этакий разумный чиновничишко, вот только смысл сказанного отзывался во мне щемящим утробным страхом. Я не умел правильно сформулировать, что это был за страх. Присутствовало в нем нечто эсхатологическое. Может быть такой страх испытывает прогуливающися по пустынному берегу мечтатель, который замечает совсем рядом накатывающее многометровое цунами или фермер в американском штате Оклахома обнаруживший за спиной вдымающуюся в небо ревущую пыльную воронку. Со всей отчетливостью, где-то на уровне внутренних ощущений, я понимал что это не шутка, со мной не играют. Три обращенных на меня взгляда были взглядами древнегреческих Мойр или славянских Суджениц.
   Ответ Никанор Никанорыча не оставлял мне выбора. Из него следовало, что в моем персональном лабиринте, выхода не существовало вовсе. Но тогда что я делаю здесь, зачем ведутся эти разговоры?
   Помимо этого несоответствия, что-то еще крутилось у меня в голове. Что-то важное, будто бы я упускал некую очевидную деталь, нелепицу, вокруг которой велось все действо. Эти встречи, пояснения, ведь в историях, виденных мною прежде, не было всех этих долгих разглагольствований, там обстоятельства как будто сами определяли путь в лабиринте вероятностей, по которому шел невольный его пленник.
   - Так что же в таком случае я здесь делаю? - просил я тихо, обращаясь к Лилиане.
   - Получаете долгожданные ответы, - ответила она, - И это тоже один из обязательных этапов плана. Важно лишь правильно обозначить предмет поиска. Ведь ответы порой несут вовсе не понимание, а всего лишь новый поворот лабиринта, новые вопросы. Те, что вы еще не задали.
   С правой стороны ее черной тенью возвышался Азар. Теперь они втроем стояли, нависали надо мной, хотя не сделали ни шага ко мне, восседающему на жестком кожаном кресле.
   - Ничего не попишешь, Борис Петрович. Четвертая ступень посвящения, - Азар растянул губы в улыбке, не изменив взгляда.
   - Ч-четвертая? Но зачем? - спросил я. - Разве трех не достаточно?
   - Смотря для чего! - взвихрил пухлый палец Никанор Никанорыч.
   - Четвертая ступень посвящения, - настойчиво и бархатисто повторил Азар. - Третий рейх!
  
  -- Глава 20. Расщепление ядра
  
   На улице было пасмурно, с неба свисали размашистые серые махры. Отто впрочем не мог разглядеть неба, за зонтоподобным навесом и темной стеной дома напротив. Он сидел за столиком на двоих, у окна в полупустом кафе. По мощеному тротуару сновали люди, кто неторопливо, степенно, кто бегом, огибая стоптанное серое крыльцо ресторанчика.
   Отто допил кофе из чашки. Сердце отозвалось учащенным сердцебиением, но он не стал бы ручаться, связано это с кофе или с волнением от предстоящей встречи.
   Подошла опрятная официантка и Отто заказал еще кофе. За окном, по узкой проезжей части, на которой не разминулись бы встречные машины, рыча прокатил автомобиль. Здесь, в районе Индре Бю, неподалеку от квартала Копенгагенского Университета, движение не было оживленным. Возможно к вечеру, эта центральная часть города просыпалась, хотя Отто склонен был думать, что широкая дружелюбная набережная влекла туристов больше, чем узкие мощеные улицы, куда с трудом протискивался свет. Собственно, уединенность и служила причиной, почему Отто выбрал для встречи это кафе.
   Когда к концу подходила третья чашка кофе, она наконец пришла. Отто пропустил момент, как она поднялась по ступеням с улицы, и вздрогнул, когда звякнул колокольчик входной двери.
   Их взгляды встретились. Лиза никогда не отличалась особенной элегантностью в одежде. Она безусловно была опрятна, аккуратна, но и только. На ней было платье, с воротником под самое горло и черная дамская шляпка, приплюснутая, с забранной вуалью. Взгляд Отто прилип к ее лицу. Возраст мог замарать, состарить ее черты, образовать морщины и мешки под глазами, под щеками и скулами, но ее взор, живой, пронзительный, не поменялся. Она по-разному смотрела на него в разное время их продолжительного знакомства, но было что-то особенное в разрезе ли темных глаз, в том как сдвигала она брови, либо же просто в смелом взгляде, к какому не приучены были чопорные немецкие барышни.
   Отто поспешно поднялся и предложил ей сесть. Лиза была чуть отстраненной, холодной, что впрочем вполне было объяснимо, с учетом обстоятельств их последних встреч.
   - Спасибо большое, что согласилась прийти, - начал Отто.
   Она кивнула без улыбки:
   - Не знаю, зачем я согласилась. Может быть была немного заинтригована тем, с какой секретностью ты передавал мне это приглашение. Через третьи руки, через командированного в Швецию доцента, - в ее словах прозвучал незаданный вопрос.
   Отто тяжело вздохнул. Лиза скрестила руки перед собой на столе, и Отто заметил, что на пальце ее нет подаренного им кольца. Он читал пару ее интервью, английских или американских журналистов, и там отмечалось, что кольцо было при ней. Сегодня, по-видимому, она нарочно решила его не надевать.
   Пока официантка несла Лиза воды, они обменялись формальными любезностями. Она коротко отозвалась о своей работе в Стокгольме, о племяннике Фрише, он о супруге Эдит и сыне Ханно. Оба впрочем понимали, что это всего лишь прелюдия. Наконец, раздражающе учтивая официантка, стукнув дном стакана о стол, удалилась, и Отто решился:
   - Разреши мне пояснить цель встречи. Затея моя, конечно, немного глупая. Глупая, с точки зрения секретности, потому что мне теперь вряд ли избавиться от постоянного непрекращающегося внимания. И я тут не о журналистах и людях научных кругов говорю, а о международных разведках. Их внимание я ощущаю постоянно. Во-вторых наши с тобой... - он задумался, как лучше сформулировать, - контакты стали теперь очень официальными. Конференции, награждения, журналисты. Переписка наша давно стала достоянием общественности, что уж говорить о наших разговорах, подслушанных, записанных.
   Он метнул на нее взгляд, убеждаясь, что она слушает.
   - Я несколько раз пытался тебе написать. Но не эти наши короткие письма, которыми пестрят журналы, и которые в последнее время не выходят за границы банальных напоминаний "еще живой". А настоящее, большое письмо, с попыткой объясниться, высказаться, снять эту дурацкую недосказанность.
   Он перевел дух.
   - И может быть еще попросить за все прощения. За то, что было сделано... - он осекся. - И не сделано.
   Она смотрела на него своими большими темными глазами, чуть наклонив голову.
   - Отто Хан, именитый ученый, важный, нобелевский лауреат, президент общества Макса Планка, костюм тройка, и семидесятилетний старикан с остатками волос, - сказала она, и неясно было насмешка в ее голосе звучит или укоризна. - Мы через столько прошли. Были по одну сторону баррикад и по разные стороны. Наверное лучше чем тебя я знаю только себя. Ты собрался передо мной исповедоваться?
   Отто хотел немедленно возразить, что он никогда не был с ней по разные стороны баррикад, но сдержался. Ведь это и было главным, о чем хотел он поговорить с Лизой, но это нельзя было бросить в лицо, выпростать, как ведро воды.
   - Я помню твое осуждающее письмо, Лиза, всегда буду помнить. О том, что все мы, ученые, оставшиеся тогда, в конце тридцатых, работать в Германии, потеряли стандарты правосудия и справедливости. В какой-то степени именно оно послужило причиной этой... исповеди. Но это не исповедь, скорее попытка... поделиться что ли... - он путался в словах. - В истории моей присутствуют белые пятна и самому-то мне непонятные. Рассказ этот я никогда не запишу и даже не повторю. Но мне важнее всего, чтобы ты выслушала меня и сделала выводы. Мне всегда по-настоящему важны были только твои выводы.
   Взгляд его случайно скользнул за окно. Ему показалось, что на другой стороне дороги он заметил знакомую фигуру. На окно налез фырчащий силуэт тяжелого немецкого грузовика. Когда он проехал, на противоположном тротуаре было пусто. Зрение с недавних пор стало подводить Отто. Все-таки он и вправду был уже семидесятилетним стариканом.
   Отто вернулся к Лизе. Она молчала, только смотрела на него. Руки ее, чуть узловатые, со следами прожитых лет, лежали скрещенные перед ней. Ему хотелось взять ее за руку, но наверное было еще не время. Никогда было не время.
   - Я начну издалека. Пожалуй, с того момента, когда в тысяча девятьсот шестом году я вернулся из Канады, от величайшего своего учителя Эрнеста Резерфорда. Полный надежд и амбициозных планов. Тогда уже я твердо знал что буду заниматься неорганической химией, забыв про свою диссертацию по органике. Ну да тебе об этом не нужно рассказывать.
   Это время отложилось в памяти Отто особенными, теплыми воспоминаниями. Столярная мастерская в качестве лаборатории, заносчивые и важные профессора Берлинского университета, сплошь лауреаты международных премий. Его первый наставник, профессор Эмиль Фишер, которого и Лиза знала прекрасно. Ведь это он не разрешал ей, талантливому австрийскому ученому со степенью, официально устроиться на работу в Берлинский Университет только потому, что она была женщиной.
   Отто недавно получил докторскую степень и начал работу в собственной лаборатории. С Лизой они познакомились на научном коллоквиуме у ученого-экспериментатора Генриха Рубенса, в узком кругу сотрудников его лаборатории. Отто Хан, молодой доцент, уже сделавший себе имя в радиохимии, и Лиза Мейтнер, талантливый ядерный физик, каждый шаг своей карьеры пробивающаяся скозь препоны традиции, шовинизма и недооцененности. Она посещала лекции Макса Планка, редкого профессора, допускающего до занятий женщин. В то время в прогрессивнейшем ВУЗе отсутствовали даже дамские комнаты, женщинам запрещалось посещать лаборатории вместе с мужчинами. Единственной работой, до которой допустили Лизу, стало изучение радиоактивности за свой счет в химической лаборатории Хана, на которую мало кто обращал внимание.
   Им обоим было меньше тридцати тогда. Идущие будто бы разными, непересекающимися путями, химией и физикой, они сошлись на почве уважения к единственному критерию истинности в науке -- эксперименту, и идеально дополнили друг друга. В подвале химического института, бывшей столярной мастерской отданной под университетскую лабораторию они проводили дни и ночи напролет, самостоятельно собирая приборы для исследований. Ходили на одни встречи, вращались в одном кругу, где Отто отстаивал право Лизы зваться ученым.
   Когда же между ними вспыхнуло чувство? Наверное после одной из посиделок у Макса Планка, с его дочерьми-близнецами Эммой и Гретой. Отто провожал Лизу до маленькой комнатушки, что она снимала неподалеку от университета, когда руки их скрестились на темной берлинской штрассе, и она не отняла пальцев.
   Близость кружила им голову, словно бы дополняя их общую любовь к науке. Однако разумное, рациональное тоже не смели они отринуть. Откройся их связь, это наверняка похоронило бы химическую лабораторию, которую только-только начали узнавать в Берлинском университете, пророча Отто Хану блестящую карьеру. Они встречались тайно, в лаборатории, в удаленных гостиницах, так чтобы не узнали, не увидели коллеги. Лиза никогда не настаивала на официальности. Огонь в ее глазах, когда смотрела она на Отто, был сродни тому, с которым следила она за проведением эксперимента, фиксируя испускание электронов радиоактивными ядрами. Она была непередаваемо прекрасна в такие моменты. Навсегда отложился, зафиксировался в памяти Отто ее горящий взгляд, наполненный чем-то средним между любопытством и страстью, а может быть ими обоими, вступившими в резонанс. Это воспоминание носил он в себе и когда могли они еще быть вместе, и позже.
   Они открыли радиоактивную отдачу, в соответствии с предсказанием канадского учителя Хана -- Резерфорда. Фамилии Хан и Мейтнер наконец громыхнули перед Немецким физическим обществом. Исследование имело особое значение для развития атомной физики, прежде всего для последующего открытия нейтрона и искусственной радиоактивности. Отто Хан был представлен первооткрывателем эффекта, а Лиза - разработчиком новых методов его исследования. Они отметили это достижение вдвоем, в маленькой гостинице на окраине Берлина.
   Лиза упрямо сражалась с несправедливостью в отношении женщин ученых. Примерно тогда же она, еврейка по происхождению, приняла лютеранскую веру, еще на один шаг приблизившись к традиции выдающейся немецкой науки. Авторитет женщин в науке неумолимо рос, в полку защитников женщин-ученых прибывало, и Отто играл здесь не последнюю роль.
   Порой он задумывался, достаточно ли Лизе было тайных, украденных с ним минут? Она никогда не просила о большем, две главные любви ее жизни -- Отто и наука, были рядом. В институте ее считали строгих нравов, она была немногословна и немедленно прекращала любые попытки публично оказывать ей знаки внимания, как Отто, так и других коллег-ученых. Это также было частью ее борьбы за свое научное право. Одно время она даже перестала появляться вместе с Отто на научных конференциях. Достаточно было впрочем встретиться с ней в лаборатории, когда никого не было вокруг, одни допотопные электроскопы, латунные камеры и ручные насосы для откачивания воздуха; и поймать ее взгляд, страстный, наполненный, который говорил лучше всяких слов. Лиза сохранила аскетичные свои манеры даже когда ограничение на женщин было снято, и она официально получила доступ ко всем занятиям и лабораториям университета.
   Их первые совместные годы еще не принесли им главных открытий. Но может быть, Отто не мог сказать наверняка, именно они были лучшим их временем, самым большим достижением, не замаранным, не замыленным тем наносным, что пришло позже.
   Патетическая фраза будто сама сорвалась с языка, хотя старался он говорить как можно проще и мягче. Лиза отреагировала быстро:
   - Отто, прости, но это напоминает мне бульварный роман, в котором неудачливый герой-любовник просит прощения у подруги через воспоминания о том, как прекрасно все было в начале их отношений. Ты вправду пригласил меня, чтобы вместе, по-стариковски, поностальгировать о былом?
   Отто проглотил эту пилюлю. Лиза была не из тех, кого можно было разжалобить трогательными эпизодами прошлого. Да и не собирался он вовсе. Длинная прелюдия требовалась больше ему самому, для того, чтобы перейти к следующей части рассказа.
   - Да да, Лиза, я начинаю подходить к сути. Это была важная вступительная часть, - Отто сжал влажные ладони. - Тысяча девятьсот пятнадцатый. Тогда меня призвали на фронт.
   Он решил не упоминать о том как в двенадцатом году, по представлению Эмиля Фишера получил должность директора Института физической химии и радиохимии. Как радовалась Лиза, что их работу оценили по заслугам, что талант Отто Хана перестанет находиться в тени других звезд немецкой химии.
   Ей приходилось тогда нелегко. Университет, в лице консервативного ученого совета, раз за разом отказывал Лизе в самостоятельной, отдельной научной деятельности, ей, многократно доказавшей свои выдающиеся способности в прикладной физике. Отто как мог успокаивал ее, помогал переживать горечь и разочарование. Пособил Макс Планк - он устроил Лизу на должность своего ассистента, что позволило ей наконец-то получить оплачиваемую должность.
   Тяжелым ударом стала свадьба Отто Хана и Эдит Юнганс. Эту веху отношений с Лизой, вернее начала их отчуждения, он меньше всего хотел бы ворошить; она навсегда осталась напоминанием о его малодушии. Лиза никогда не требовала узаконивания их отношений, ей достаточно было его близости. Однако весьма традиционных взглядов ученые круги Берлинского Университета смотрели на холостяка Хана иначе. Научный руководитель Отто -- Эмиль Фишер впрямую говорил, что если собирается он всерьез рассматривать себя на руководящей должности в немецкой науке, то остепенение, крепкая немецкая семья, является одним из обязательных шагов. Долгие засиживания его с Лизой Мейтнер в лаборатории, хотя и оборачивались новыми достижениями, неизвестными прежде радиоактивными веществами, все-таки не совсем однозначно воспринимались ученым советом, перед которым Фишер ходатайствовал об Отто.
   Время было противоречивое. Женщины сражались за равноправие. Лиза была на передовой этой борьбы, с огромным трудом, год за годом завоевывая авторитет, зарабатывая имя в немецкой науке с помощью близких друзей и наставников. В то же время упрямым ростком начинала подниматься и зреть национальная идентичность, идея о чистом, немецком, лучшем. Подпитывалась он не в последнюю очередь именами немецких ученых, физиков и химиков, нобелевских лауреатов, гремевших на весь мир.
   Знакомство с Эдит Юнганс на вечеринке после научной конференции в Штеттине, Отто не воспринял поначалу всерьез. Они стали переписываться, обмениваться незначительными посланиями, когда Хан почувствовал вдруг давление. Сначала со стороны университетского начальства, потом на конференциях, встречах, где будто бы совсем не близкие люди, знакомые с отцом Эдит, стали отпускать намеки. Еще бы, немка, дочь головы городского парламента в Штеттине, Восточной Пруссии, она так прекрасно вписывалась в его блестящую немецкую карьеру и будущее. Традиционных взглядов родители Отто заявили, что одобряют его выбор еще до того, как познакомились с девушкой. Эдит так подходила ему и целям, которые он перед собой ставил. По правде сказать, она и нравилась ему. У нее не было всего лишь горящего взгляда и научной страсти. Она не была Лизой.
   Он сообщил об этом Лизе в один из дней. И, кажется, долго объяснял ей что-то про науку и как завязана она на глупые эти общественные предрассудки. Она только смотрела на него своим долгим неопределенным взглядом. Была в нем горечь или может быть не заданный вопрос. В любом случае, Лиза только кивнула и вернулась к своим экспериментам. Их отношения прервались.
   Была громкая свадьба в Штеттине и медовый месяц на озере Гарда, в Италии. Карьера Отто пошла в гору - повышение, новое здание и лаборатории, больше не нужно было ютиться в столярной мастерской. Правда, первые полгода семейной жизни, Отто занимался этим лишь заочно, мотаясь по удаленным конференциям, лишь бы не показываться Лизе на глаза. Когда он вернулся к научной работе, она встретила его без слова укоризны, только поделилась интереснейшими результатами по изучению радиоактивности рубидия и его распада до стронция. Лиза жила одной наукой тогда, Отто даже сомневался, спит ли она вообще. Он сделал попытку возобновить отношения, но Лиза только тихо ответила: "Отто, пожалуйста давай постараемся не быть хуже, чем мы есть". Это было больно и справедливо. Он отступил и вслед за ней целиком отдался работе.
   Эту горькую часть совместной их истории, Отто не решился пересказать. За то свое решение он навсегда взвалил на себя вязкую, не предъявленную вину. Начни он ее ворошить, Лиза могла запросто встать и уйти. А ведь главное, чем собирался Отто поделиться, случилось позже.
   Когда вспыхнула первая мировая, Отто ушел на фронт с необъяснимой легкостью. Никто не знал, что он вызвался сам, ему словно недоставало воздуха в Берлине, между научной лабораторией, в которой было теперь необходимое оборудование, имя его мелькало среди претендентов на известнейшие научные премии, и его богатым домом с фрау Эдит, с семейным кружком и посещениями родителей. Словно мятежный дух его заперли, заковали в кандалы, в немыслимые, взрослые тридцать семь. С некоторым вызовом, будто ставя в укор, сообщил он о войсковом назначении Лизе.
   Отто вступил в войну в пулеметном подразделении на западном фронте. Начал отчаянно, с глупой, такой опасной на войне лихостью, и был даже представлен к награде за отвагу. Но химия, наука его жизни, не отпустила его и здесь. В то время большим влиянием в армии пользовался Фриц Габер, руководитель спецподразделения по разработке химического оружия -- отравляющего газа. Он собирал попавших на фронт талантливых химиков под свое крыло. Историю эту Отто уже рассказывал Лизе, но была в ней важная часть, которую неизменно он опускал.
   Фриц Габер убедил тогда Хана вступить в подразделение рассказом, что французы уже начали использовать газ в войне, и немцы здесь не первые. Отто уверял потом, что обвели его вокруг пальца, что не представлял он себе последствий, хотя может быть лукавил он. Может быть ему, отчаявшемуся, просто хотелось немедленно разогнать, выплеснуть свою тоску. Швырнуть ее яростно и с размахом туда, где знания его принесли бы немедленный, страшный результат. Как бы то ни было, Отто дал себя убедить, что применение новейших достижений химии, в которых так сильна была немецкая наука, приведет к быстрейшему завершению войны.
   В первый раз, наиболее эффективно, хлор в баллонах применили у бельгийского Ипра, двадцать второго апреля пятнадцатого года. Отто не принимал участия в том бою. Тогда в одном сражении погибло более пяти тысяч человек. Этот успех посчитали ошеломляющим, хотя и был он едва ли не единственным в своем роде. Противостоящие Кайзеру армии Антанты сумели достаточно быстро снабдить войска средствами химической защиты.
   Наибольшим потрясением для Отто стала встреча с пострадавшими от химической атаки. Он не был новичком на войне и, хотя не был профессиональным военным, успел повидать немало тяжело раненых. Но в Галиции, на восточном фронте, после атаки хлором и фосгеном все было иначе. Умирающие, кашляющие и хрипящие, свои и чужие, со вздувшимися венами, в лужах дефекаций и рвоты, под коростой хлорных угрей и пиодермии. Словно неопытный новобранец, Отто тонул, задыхался в ликах страдания и смерти. Хрипы, утробные крики умирающих, их задыхающиеся стоны не отпускали его и во сне. Он не подавал виду, переживал это глубоко внутри, но именно это навсегда вылечило его от патриотической милитаристской бравады. Опытом этим Отто уже делился с Лизой, за исключением одного случая.
   Как химик, он нередко помогал полевым врачам и медсестрам. В один из холодных вечеров Отто вышел покурить из палатки полевого госпиталя. В глазах его стояли жуткие искореженные задыхающиеся люди. Он сорвал с лица марлевую повязку. Его преследовал запахи анастетиков, глазных мазей, кислот. Во рту мерещился металлический привкус хлора, он теперь как параноик ежечасно проверялся на отравление.
   Вокруг раскинулся охраняемый военный лагерь, стройные немецкие части. Вдоль дороги вытянулся автопарк, строй грузовиков с рядами артиллерии. Поодаль, на приличном расстоянии дымились полевые кухни, доносились звуки шумных солдатских палаток. Живые не любят быть рядом с мертвыми. Отто разглядел сиротливо свисающий имперский военный флаг, где среди мокрых складок терялся крест с орлом и триколором. Слава Кайзеру, слава Великой Пруссии! Отто смачно сплюнул.
   Непослушными пальцами он вынул сигарету из пачки и подхватил сухими губами. Похлопал себя по карманам кителя в поисках спичек. Вспомнил отца, Генриха, как тот старался, чтобы Отто с братьями, Хеинером и Джулиусом, не курили. Отто начал смолить еще в школе.
   За спиной чиркнула спичка. Рука с длинными ухоженными пальцами выдвинулась из-за его спины, будто бы из темноты. Отто не раздумывая прикурил и глубоко затянулся.
   - Живые не любят быть рядом с мертвыми, - неизвестный повторил его мысль.
   Отто шагнул в сторону и обернулся, выпуская клубы дыма. Высокий, худощавый незнакомец стоял у самой палатки, между светом и тенью, частично освещаемый светом прожектора. Верхняя часть его фигуры, армейский китель выше груди, плечи и голова, пропадали в непросматриваемой тени. Темно зеленого цвета шаровары-галифе уходили в раструбы кожаных сапог.
   - Добрый вечер, гер Отто Хан, - сказал он бархатисто. - Приятно познакомиться. Наслышан о ваших успехах в радиохимии, позвольте поздравить с замечательными результатами радиоактивной отдачи и полураспада рубидия.
   Судя по выговору, перед Отто был чистокровный немец, будто бы с юга, из немецкой Австрии. Откашлявшись, Отто попытался уточнить у незнакомца, не прикомандирован ли тот к тому же химическому полку, что и он, уж больно академично звучала его речь. Слышался ораторский опыт. Незнакомец отрицательно качал головой и сквозь темноту проступала то ли насмешка, то ли дружелюбная улыбка, Отто не мог разобрать. Равно как и формы его, погон, принадлежности к воинской части.
   - Простите гер Отто, что отвлекаю вас в редкие минуты отдыха, - снова заговорил незнакомец, - Разрешите задать вам маленький вопрос? - и не дожидаясь разрешения продолжил. - Вы ведь пионер, движитель великой немецкой науки. Вот скажите мне, поверили бы вы недавно, что любимая ваша наука-химия может быть такой?
   Отто не успел еще возразить, когда почувствовал вдруг, что пропали запахи, вся эта армейская вонь вокруг. Дым сигареты стал безвкусным, ватным, и тут же пришло ощущение что легкие его наливаются, тяжелеют, а дыхательные пути сужаются, сжимаются, становятся непроходимыми. Симптомы отравления газом! - пронеслась скачущая мысль. Отто словно пытался вытолкнуть из вязких легких тяжелый безвкусный ком, жидкий, тягучий. Его бросило в пот, губы стали сухими, он уронил сигарету во влажную грязь. Отто провел по губам дрожащими пальцами. Блеснула кровь в перемешку с пеной, гноем. В груди нарастала, давила, пухла клейкая тяжесть, которую не мог он выдохнуть, выплюнуть, вырвать. Тело пронзил сухой спазм, потом еще один. Отто упал на колени, хватаясь за горло и теряя сознание.
   - Ну ну, Отто, это всего лишь ваша наука.
   Отто почувствовал железный хват, который поднимает его и ставит на ноги. Мгновенно пропала тяжесть в груди, в горло ворвался воздух, свежий, холодный, с запахами медицинской палатки. Исчезло вязкая тяжесть крови во рту. Он дышал, что было мочи, вдыхал до самых пят этот воздух, аромат которого стал вдруг вкуснейшим.
   - Приходите в себя, гер Хан, - сказал незнакомец все еще крепко удерживая его, не давая сползти.
   Он выступил из тени, одновременно выпуская Отто из захвата. Отто неуверенно отступил и смог наконец разглядеть собеседника. Гладко выбритый и совершенно лысый, тот имел весьма запоминающуюся внешность, с резкими чертами лица и острым проницательным взглядом. Отто вперился взглядом в военную форму неизвестного - защитного цвета китель "френч" с застегнутым под горло стоячим воротником, с нагрудными и набедренными карманами, подпоясанный широким ремнем. Отто имел отличную память на погоны и нашивки, хорошо знал цвета всех родов войск армии Кайзера. Неизвестный не принадлежал ни к одному из них.
   - С вашего позволения, я откланяюсь, - прервал незнакомец молчание Отто. - Ни к чему вас не обязывая, предлагаю поразмышлять на досуге, та ли это наука, о которой вы мечтали, гер Хан, с Резерфордом, Планком и Лизой Мейтнер.
   Он наклонился и подал Отто упавшую, но не успевшую погаснуть сигарету. Отто послушно принял ее дрожащими пальцами.
   - Все-таки изначально, Отто, органическая химия, это не ваше, - незнакомец растянул губы в улыбке.
   Отто все еще судорожно глотал терпкий воздух, наполненный всеми возможными запахами полевого лагеря, когда его собеседник снялся с места и пошел прочь, мимо машин, куда-то в сторону линии фронта.
   - Я смотрел, как он идет, в офицерский форме чужой армии и не мог пошевелиться, пока он не скрылся, - голос Хана дрожал, когда он рассказывал это Лизе. - Только тогда меня отпустил сковывающий, цепенящий ужас. Потом я узнал, что такую форму носили русские и англичане. Хотя откуда могли взяться в Восточной Галиции англичане? Черт побери, да и свободно разгуливающих русских посреди нашего лагеря оказаться не могло.
   С того дня Отто не умел больше участвовать в создании отравляющего газа. Он не отлынивал от работы, но концентрировался на препаратах, купирующих действие газа, участвовал в разработке фильтрующего элемента противогаза, проверял на себе его действие. Его видели выхаживающим солдат в том числе и вражеской армии, помогая им немецкими лекарствами и средствами защиты. Странное дело, но во время опытов, газ, пусть и в малых дозах, не действовал на его. Один из ассистентов Габера отравился и умер во время экспериментов, коллега Хана профессор Фрюнлих перенес тяжелую болезнь, а Отто без последствий бросался от одного респираторного теста к другому. В то время он отправлял домой смелые, уверенные письма, совсем не отражающие внутреннее его состояние.
   Но это не было единственным следствием той странной встречи в полевом лагере. В составе спецподразделения Габера, Отто перевели на западный фронт, где он принял участие в "Верденской мясорубке" - тяжелейшем многомесячном противостоянии с французами. В начале шестнадцатого года кайзеровская армия захватила там важную локацию -- укрепленный форт Дуомон. В нем, под непрекращающийся грохот канонады, Отто узнал, что Габер собирается опробовать под Верденом усовершенствованную формулу ядовитого газа, от которого не спасали противогазы. Этот новейший яд кожно-нарывного действия впоследствии прозвали ипритом. В Дуомон свезли большой объем иприта, и ждали только подходящих погодных условий, направления ветра, чтобы обрушить на врага облако смерти.
   В соответствии с официальной версией, удачный выстрел французской артиллерии разрушил укрепленный склад с баллонами газа и сорвал страшную непредвиденную газовую атаку, на которую так рассчитывала кайзеровская армия. В действительности же саботаж и взрыв, унесший жизни нескольких его соотечественников, в одиночку устроил Отто Хан.
   Он держал это событие в строжайшей тайне. Как и то, что покидая линию фронта под Верденом Отто снова видел издали высокого незнакомца из Галиции, на этот раз в кайзеровской форме, который улыбаясь, махал ему рукой, словно бы зная о его поступке и поощряя его.
   Лиза знала историю его участия в первой мировой, но эту часть, диверсию, до сего дня он держал при себе. Она сама в то время бросила институт Кайзера и ушла в поисках Хана на фронт, попав в австрийский полевой госпиталь. Лиза тоже знала о войне не понаслышке.
   Отто остановился в своем рассказе и перевел дух. Наверное история его звучала бредом, пересказом напуганного психа. Таких полумистических статеек немало развелось в желтой прессе времен Третьего Рейха. Во взгляде Лизы однако к своему облегчению он не увидел признаков осуждения или насмешки.
   Они воссоединились в тысяча девятьсот семнадцатом. Будто бы и не было расставания на долгие, страшные годы войны, они продолжили, где остановились, сразу включившись в работу. Никто не видел настоящей их встречи, скрытой от глаз коллег и зевак, когда оставшись одни в полутемных лабораториях Кайзеровского института, Лиза и Отто сломали возникшую между ними стену и возобновили тайные встречи.
   Армия вызвала его еще раз, на западный фронт, в итальянский Исонзо. Там у Отто не было возможности помешать химической атаке. Он впал тогда в нервное растройство, каждую ночь ему снился худой и лысый незнакомец в облаках зеленоватого дыма, который словно пронизывал его горящим взглядом. Отто удалили с фронта, однако как опытного химика отправили помогать в экспериментах над новыми формами химического оружия, которые он всячески игнорировал, с воодушевлением участвуя лишь в разработке средств защиты. Респираторных, кожно-капельных. Война уже агонизировала, подходила к концу. В скором времени Отто вернулся в Берлин, к жене и Лизе.
   Наука благодарнейше отозвалась на их воссоединение. Хан и Мейтнер с новыми силами окунулись в радиохимию, к которой в Берлинском университете больше не относились снисходительно. Потянулись открытия и научные статьи. Был открыт новый элемент -- проактиний, через два года Лиза получила звание профессора, а еще через три - академическое разрешение на преподавание в Берлинском университете. Новейшая модель атома с орбитами, предложенная, Нильсом Бором, стала недостающим звеном в цепи многих их умозаключений. У Лизы завязались с Бором хорошие отношения, ее безоговорочно признали в научном мире и стали приглашать читать лекции в зарубежные университеты. Лиза сыпала научными статьями. Эти несколько лет были их вторым медовым месяцем.
   Кажется именно тогда Отто подарил Лизе семейное кольцо матери, навсегда зафиксировавшее их связь. Для него, будто раздвоившегося, внешне спокойного и общительного, с загнанным глубоко под кожу чувством вины, это было величайшим знаком преданности. Они по прежнему держались на людях приятелями, многолетними коллегами, не бросая не малейшей тени на порядочного семьянина гер Хана.
   В том же году у Отто и Эдит родился сын. Лиза никогда не реагировала эмоционально, а здесь даже искренне порадовалась за него и Эдит. У нее были хорошие отношения с Эдит. Лиза никогда не желала большего, чем любимая ее наука и Отто рядом, пусть и в редкие, украденные встречи.
   Тогда же у Эдит появились первые признаки нервной болезни. Отто, проводивший большую часть жизни в университете, в лаборатории, в поездках, сначала не обращал на это внимания. Не умел связать это со своим по-немецки ответственным, формальным и спокойным отношением к жене. Не замечал, как смотрит она на его с Лизой увлеченные разговоры и споры, видя другого Хана, отличного от домашнего.
   Лиза к тому времени возглавляла физический отдел в институте химии. Хан в свою очередь возглавлял отдел радиохимии, являясь по-совместительству директором института. Их пути будто бы чуть разошлись, хотя в действительности, никогда не разбегались, они постоянно переписывались, встречались и работали вместе. Лиза горячо переживала о том, что открытый ею безызлучательный переход электрона, назвали в честь чуть более расторопного француза Оже, исследовавшего эффект двумя годами позже, и Отто, как пятнадцать лет назад успокаивал ее на своем плече. Имена Хана и Мейтнер стали мелькать в кругах выдвиженцев на нобелевскую премию. В числе ходатайствующих ученых отмечались такие мастодонты немецкой науки как Макс Планк и Адольф фон Байер.
   А в это время за их спинами, занятыми кропотливыми научными экспериментами, закипала страна. Обиженная, униженная, расчлененная по результатами первой мировой империя, потерявшая себя, клокочущая и нервная. Средний класс нищал и неудовлетворенность масс уже поднималась на флаг голосистыми, резкими ораторами. Над страной взревал голос темпераментного агитатора Адольфа Гитлера, и ползли ростки антисемитизма.
   - Новую часть своего рассказа, - продолжил Отто, вздохнув, - я начну с тридцать второго и тридцать четвертого годов. Именно тогда Чедвик, воспользовавшись нерасторопностью Боте, открыл нейтрон, а Ферми наглядно показал как облучение нейтронами дает новые радиоактивные элементы. В те времена, как ты помнишь, началась эта безумная гонка за фотоэффектом и расщеплением ядра.
   - Да, и тогда же началась другая гонка, - отозвалась Лиза. - Гонка за евреями. Я отлично помню "Закон о переаттестации профессиональной бюрократии", который запретил мне, профессору с многолетним стажем, преподавать.
   Это был закат государства "Веймарская республика", образованного после поражения Германии в первой мировой войне. Адольф Гитлер стал рейхканцлером, немедленно переименовав государство назад в Германскую империю, или более известное -- Третий Рейх. В одночасье все, что пропагандировала партия НСДАП стало реальностью -- чистота расы, антисемитизм и тоталитарное единоначалие. Но самым обидным для блестящего состава немецкой науки было то, что часть ученых примкнули к этим призывам, открыто поносили тех, с кем вчера вместе занимались успешной исследовательской деятельностью.
   Под давлением нацистской партии ученые евреи получали угрозы, их увольняли с работы. В тридцать третьем году Берлинский университет лишил права на преподавание сорок семь профессоров, включая Лизу Мейтнер. Хан и Планк лично ходатайствовали за нее, указывали на ее самоотверженное участие в Первой мировой, выдающийся вклад в науку. Отто собрал подписи со всех до единого членов Института химии имени кайзера Вильгельма. Ничего не помогло. В том же году их ровесник Альберт Эйнштейн, отзывавшийся ласково о Лизе "наша Мария Кюри", уехал из Германии, чтобы никогда не вернуться. Воспользовавшись своим австрийским подданством, Лиза смогла остаться работать исследователем. Что еще было у нее, кроме любимых исследований и Отто, пусть и не в единоличном пользовании. Отто и сам до последнего не хотел отпускать Лизу от себя, не верил, что нацистская паранойя это надолго.
   Научный мир в то время волновался. Нобелевские премии по химии и физике присуждались исследователям структуры ядра и радиоактивности, и роль Германии тут нельзя было переоценить. С начала века, когда только учредили Нобелевскую премию, десять немецких физиков и четырнадцать химиков получили ее.
   За нейтроном, незаряженным завсегдатаем атомного ядра, последовала серия впечатляющих открытий. Ирен Жолио-Кюри бомбардировала вещество альфа-частицами и регистрировала один за другим новые радиоактивные изотопы. Итальянец Ферми показывал высочайшую эффективность обстрела вещества нейтронами, ведь они не имели заряда и не отталкивались ни электронами, ни протонами. Открытые им элементы он называл "трансурановыми", то есть расположенными за ураном в периодической таблице, и это название закрепилось в науке на несколько лет.
   Несмотря на обстановку в стране, Отто Хан, Лиза Мейтнер и ассистент Хана Фриц Штрассман, продолжали изучение реакции вещества на бомбардировку нейтронами, анализируя, доказывая и развенчивая противоречивые предположения Ферми. Прав ли был Ферми, называя "трансуранами" эти короткоживущие реакции? Он смотрели, повторяли и сравнивали результаты, вычисляли зависимости от скорости или энергии нейтронов.
   В этих опытах, загораживаясь от подступающей, агрессивной немецкой реальности электроскопами, камерами Вильсона и ручными насосами для откачивания воздуха, пролетело еще три года. Нацистская идеология была уже здесь, она обволакивала страну, протягивая ростки-щупальца в самые прогрессивные ее части, культурные, научные. В своем институте Отто пресекал любые нацистские намеки и как мог помогал коллегам ученым, которым угрожали законы нового времени. Тогда же он близко сошелся с Нильсом Бором, подпольно помогая через него бегущим из Германии ученым.
   Нервная болезнь Эдит то уходила, то возвращалась. Несколько раз она заводила с Отто пространные откровенные разговоры, которые старался он свести в шутку, либо же просто отмахнуться. Эдит подчинялась, чтобы чуть позже разразиться жестоким приступом.
   В самом конце тридцать седьмого года, после очередного обстрела урана медленными нейтронами, Мейтнер, Хан и Штрассман зафиксировали активность, продолжительностью три с половиной часа, действующую вопреки всем закономерностям и предположениям сделанным Ферми. Жолио-Кюри подтвердила опыт и выпустила в начале тридцать восьмого пространную статью, дав кособокое обоснование через редкоземельные свойства трансурановых элементов. Это объяснение не удовлетворило Отто и Лизу, оно не объясняло полученных результатов.
   Той же весной время без единого выстрела случился аншлюс или присоединение Германией Австрии. Ликующая толпа, наряженная в коричневое, встречала Фюррера на площади Хендельплац в Вене. Лиза одномоментно перестала быть гражданином другого государства и все карательные меры, которых старались они не замечать, от которых скрывались, и которые применял уже Третий Рейх к немецким евреям, теперь угрожали ей непосредственно.
   Движение в науке "Арийская физика" существовало не первый год, но теперь Лиза почувствовала себя по-настоящему уязвимой. Отныне оценкой ее деятельности служила не продуктивность и талантливость, а происхождение, содержание менее пятидесяти процентов арийской крови. Словно немедленно возвысились голоса тех, кто до этого украдкой шептал: "Еврейка ставит весь институт под угрозу."
   Хан бросился ходатайствовать за нее, но получил недвусмысленный ответ, что свобода Лизы Мейтнер отныне не в безопасности, если ее, новоявленную гражданку Германии обнаружат на рабочем месте.
   Отто рассказывал, не отрывая взгляда от полупустого кафешного стола. Лиза не перебивала его, слушала молча, лишь изредка вздыхая.
   Он завел с Лизой первый разговор о необходимости отъезда из Германии на праздновании двадцатипятилетней годовщины своего брака. Она посчитала тогда, что Отто отвернулся от нее, чтобы спасти институт, на который присутствие ученой еврейского происхождения бросало тень. В действительности он только искал способ спасти, защитить Лизу. Им стукнуло почти по шестьдесят лет, подумать только, всю сознательную жизнь она была рядом. Разговор вышел скомканный, неправильный. Все они были под наблюдением, под угрозой доноса, ее могли попросту арестовать. Отто объяснялся с закрытой и напуганной Лизой эмоционально, нервно, разрываясь между ней и Эдит, которая совсем другого ожидала от юбилейного банкета.
   Хан занялся активным поиском нового, подходящего места для Лизы, у которой мало что было за пределами Германии. Он воспользовался своими связями с Нильсом Бором в Копенгагене и Паулем Шаррером в Стокгольме. Они, ученые с мировым именем, хорошо известные на самом верху Третьего Рейха, присылали Лизе приглашения на семинары, выезд на которые обыкновенно разрешался без проволочек. Однако государство в лице министра науки Бернхарда Руста уже видело, замечало ручеек утекающих из страны ученых. Границы медленно и неотступно закрывались. На запросы об участии в международных семинарах приходили отказы.
   Отто удалось добиться разрешения о возвращении ее на работу, но дамоклов меч висел теперь уже постоянно. Надо было бежать.
   Лиза выбрала Копенгаген, там, в институте Нильса Бора работал ее племянник, Отто Фриш. Хан встретился с ним, и тот начал готовить для Лизы место в университете. Препоном выступал теперь ее австрийский паспорт. Без немецкого паспорта нового образца с разрешением на выезд, она не могла покинуть Германии, а Дания принять ее и предложить место. Новые бумаги Лизе также не выдавали.
   Отто почти не бывал дома тогда. Он переписывался, встречался, ездил, договаривался. Устраивал коллективные письма в защиту ученых, призывал к научной открытости, привлекал к просьбам коллег с положением, Карла Боша и Макса Планка. Поддерживал тайную связь с учеными - Питером Дебаем и Паулем Росбаудом, вывозившими евреев из Германии на профессиональной основе.
   Состояние Эдит ухудшилось. Его нервозность, постоянные разговоры о давлении на науку, на Лизу передавались ей, она часто звонила Лизе и имела с ней долгие беседы об Отто. Дома Эдит заводила с Отто выматывающие разговоры о своих подозрениях, которые не пересказывал он Лизе, чтобы не портить их отношений с Эдит. Вскоре с Эдит случился жестокий припадок, после которого она слегла в больницу на несколько месяцев.
   Интерес Отто к науке в то время отступил. Он не появлялся в лаборатории и почти не общался с Лизой. Мысли его, память, действия, все было сосредоточено на том, как помочь, спасти, устроить. Контакты его всегда ограничивались научным, не политическим кругом. Круг этот теперь геометрически рос, расширялся, ниточки связей летели в разные стороны, к тем, о ком прежде он даже не задумывался. За судорожной беготней, письмами, телефонными переговорами, выдумывая шифры и секретные формулировки, Отто словно бы ткал тонкую сеть покрывающую научный мир умных, светлых голов, над которыми невластны режимы и правители. Отто вдруг осознал себя ключевым узлом этой сети, владельцем важнейшего участка маршрута, помогающего вызволять ученых, попавших в тиски нацистского режима. И это не ограничивалось уже одной лишь Лизой, хоть и стояла она в его списке неизменно на первом месте. Он встречался с Дирком Костером и Андрианом Фоккером в Нидерландах. Вместе с Нильсом Бором, они искали Лизе место по всей неоккупированной Европе, что в мирное время не составило бы для нее, ученого с мировым именем, ни малейшей проблемы. Однако теперь за спиной Мейтнер мрачным черным исполином поднималась агрессивная мощь гитлеровской Германии.
   Вскоре пришел официальный ответ на очередной запрос об отъезде Мейтнер, подписанный лично Генрихом Гиммлером, рейхсфюррером СС. В выезде отказано. Имя ее теперь было известно на самой верхушке Третьего Рейха. Это почти наверняка означало, что в ближайшее время последует арест.
   Отто в те дни было не узнать. Он замкнулся, скрытничал, нервничал, пропала его обыкновенная открытость. Лиза страшно переживала тогда, под гнетом обстоятельств, под косыми взглядами коллег, не имея возможности даже поговорить с Отто. Она не знала, что он судорожно придумывал, конструировал план ее побега. В отчаянии он бросился было делать ей поддельные документы, но затея была глупой, его самого едва не вычислили, ведь еще со времен отказа от вступления в НСДАП Хан был в списках неблагонадежных. С его подачи Карл Бош пытался пробиться на аудиенцию к Гиммлеру. Отказ. Времени не оставалось, надо было срочно бежать.
   Как на грех, планы Отто разваливались один за другим. Уготованного Лизе места в Копенгагене не стало, чересчур близко Дания была к Германии, в особенности после недавнего Австрийского аншлюса. В университетах подальше, в Амстердаме и Стокгольме подходящие вакансии с жалованьем исчезали одна за другой под двойным давлением, с одной стороны давила политика, с другой -- поток бегущих из Германии ученых. Вместе с Бором, они отправили едва ли не умоляющее письмо в Стокгольмский Университет к Карлу Манне Сигбану, физику, нобелевскому лауреату. Манне, упрямый и несговорчивый, пообещал придумать для Лизы "что-нибудь" в отделение экспериментальной ядерной физики.
   Границы схлопывались, медлить было нельзя. Дания больше не была безопасной - рука Третьего Рейха с легкостью дотягивалась до Копенгагена. Искать убежища нужно было дальше.
   Отто спланировал последний день Лизы в Германии, двенадцатое июля, с аптекарской точностью. Она просидела на работе допоздна, после чего отправилась к себе, где Хан помог ей собраться. Вместе они уложили вещи, столько помнившие о них двоих. Пауль Росбаунд заехал за ними под полночь и отвез к Хану. Эту ночь они втроем: Лиза, Отто и Росбаунд, провели в доме у Хана. Отто стеснялся Пауля, старался ничем не выдать своего отношения к Лизе, однако от Росбаунда не укрылись их прикосновения и взгляды. Рассмеявшись, он рассказал о своей жене-еврейке, которую вывез в Великобританию совсем недавно, и ушел спать в гостевую комнату. Утром Росбаунд отвез Лизу на вокзал, где в поезде ее встретил Дирк Костер. Позже Отто узнал от Дирка, как тот уговаривал отрешенную, хрупкую Лизу снять с руки и спрятать кольцо матери Отто, а она не хотела слушать его, отказывалась, дрожа, держась за кольцо, как за последнюю ниточку, связывавшую ее с прежней жизнью. Лиза пересекла границу с Нидерландами и Дирк отправил Отто короткое письмо: "Малышка прибыла".
   Отто очень скоро удостоверился, что действовал удивительно вовремя. Сосед Лизы буквально несколькими днями раньше отправил в полицию донос, в котором указывал, что еврейка собирается бежать.
   Лизе пришлось задержаться в Нидерландах дольше чем планировалось. Она по-прежнему обладала лишь австрийским паспортом, отчего затягивалась выдача въездной визы в Швецию. Ей, немолодой уже женщине, непросто пришлось в положении беженки, практически без денег, с нехитрым скарбом из того, что успела собрать. Дирк Костер взял Лизу под свое крыло. Он чуть не ежедневно отправлял Отто телеграммы с зашифрованными сообщениями. Они обсуждали как помочь гордой Лизе финансово, так как она отказывалась принимать любые деньги, кроме как в долг.
   Наконец, разрешение было получено, и Лиза через Данию, в обход Германии, отправилась в Швецию. В Копенгагене Лиза успела встретиться с племянником Отто Фришем и Нильсом Бором, посмотреть на сконструированный новый циклотрон в Копенгагенском Университете. Бор также подробно извещал Хана о делах Лизы. В начале августа она отбыла в Стокгольме, где ее вакансия все еще была под вопросом.
   Отто не стал рассказывать Лизе, как в июле, после ее исчезновения, его самого допрашивали и таскали по кабинетам. Ведь это он подделывал документы, оставлял записи в ее календаре, с мнимой непринужденностью общался с коллегами, делая вид, что Лиза отсутствует по личным делам на короткий срок.
   Когда прямая опасность наконец схлынула, на Отто накатила апатия. Работа замерла, двигалась только по инерции, их страстный забег за трансуранами перестал быть важным, интерес его к науке иссох, ушел вместе с Лизой. Эдит была еще в больнице, а он просиживал в институте дни, оживая только во время телефонных разговоров и телеграмм от Костера, Бора и Фриша.
   В один из августовских вечеров в Далеме, Хан не отправился после работы домой, а решил пройтись, прогуляться по улицам Берлина. Он шел, расстроенный, не считая времени и перекрестков, отмечая только патрули НСДАП. На одной из улочек, в Штеглице или в Лихтерфельде, он приметил небольшой питейный погребок и ему вдруг захотелось пива. Мысли его разбегались, путались. Наука, работа стали скучными, постными, как вкус отравленного дыма в Галиции.
   Он вошел в дешевый, тесный кабак на три стола, предназначенный для работяг немцев. Отто так не подходил к этому заведению, солидный, усатый, шестидесятилетний профессор. Вымучено заказал он кружку пива и забился в дальний угол.
   На другом конце комнатушки и вправду сидел такой, соответствующий нехитрому убранству, рослый молодец в рубахе, мятых брюках и картузе. Он бросился в глаза Отто сразу, уж больно необычный и громкий был тип, совершеннейше при этом рядовой бюргерской внешности. Брызжа пеной, он взвихрял кружку, громко хлопал ею об стол, перекидывался с молоденькой кельнершей меткими шутками и заливисто хохотал. Декларировал Библию, похвалялся лютеранской своей принадлежностью.
   Отто старался не обращать на него внимания, поглощенный размышлениями, с которыми не с кем было ему поделиться, но в определенный момент игнорировать соседа стало попросту невозможно.
   Здоровяк едко прошелся по партийным коричневорубашечникам, задел аншлюс, для которого в Европе оставалось не так много места, не пропустил художественных способностей фюррера. Девушка, у которой из посетителей был только хохмач и Отто, хихикала, хотя и заметно было, что пугают ее чересчур агрессивные шутки гостя.
   - Очень приятно, Вильфрид! - через весь зал прокричал толстяк с бычьей шеей и мощными плечами под рубахой.
   Отто поднял взгляд и Вильфрид демонстративно подмигнул ему, а потом и барышне, представляясь и ей.
   Как-то слово за слово, бюргер подсел, и стали они говорить. Странное дело, клиенты в тот день будто повывелись к недоумению кельнерши, которая периодически выглядывала за дверь. Вильфрид разговаривал одновременно и ним, и с барышней, молол все подряд: про погоду обманчивую, про новые порядки, вспомнил недобрым словом сожженные книги, приплел почему-то Библию с Иоанном Богословом. Отто не помнил уже, как это произошло, но вот уже сидит он и отчитывается перед молодым человеком, слезы накатили на глаза, рассказывает о том, что ломается дело всей его жизни, и любовь его жизни уехала, скрылась, и единственно радуется он, что не попала она в руки к сумасшедшему режиму.
   А Вильфрид успокаивает его, наука мол, она твой верный спутник, и не так, чтобы совсем уж закручены гайки, и почта есть, и телеграф, и телефон, и встретиться можно если требуется и поговорить. Но что важнее всего, просто таки жизненно необходимо, это дело научное, начатое, довести до конца. И вот уже поясняет он Отто про медленные нейтроны, про проактиний и торий, и тогда только доходит до Отто весь абсурд разговора, случайного, непредвиденного, откровенного. Хан протрезвел даже от такой мысли в забытом богом кабаке. Вильфрид в ответ ухмыльнулся небритой своей физиономией под мятым картузом и громко так, с брызгам пены чокнулся с кружкой Отто, что аж девчушка вскрикнула. "Еще пива!" - завопил он.
   Отто перевел дух. Воспоминание отдавалось в нем с дрожью. Уж так точно, выпукло в голове его выступили все события того вечера. Лиза слушала внимательно.
   - Вильфрид проводил меня до дому в тот вечер. Я плохо себя почувствовал там, в ресторане. Но он преподал мне... урок, что ли. Не знаю, какое тут правильное название. Иногда ученому, да и не только ученому, приходится делать странные выборы. Вот на манер моего выбора в Вердене. Может, это порой идет даже вразрез с нашими научными амбициями, но просто чувствуешь ты, что иначе нельзя поступить.
   Отто сбился. Получалась какая-то дурацкая история, без связи, без шагов. Но не мог же он и вправду рассказать, что привиделось ему тогда, в богом-забытом кабаке, под хохот толстого Вильфрида.
   Утром следующего дня, когда Вильфрида и след простыл, Отто проснулся другим. Пьяный разговор, странный, дерганый, отрезвил его. Отто почти сгорел в многомесячной изнурительной гонке, пока вытаскивал, спасал и пристраивал Лизу, контактируя с учеными по всей Европе, разрываясь между больной женой, институтом под риском закрытия и научной работой. После той ночи, словно выпавшую шестеренку смазали и вернули в механизм, Отто больше не сомневался, что ему делать. Жизнь продолжалась, наука продолжалась, и в этом продолжении и было его и Лизы, разбитой, расстроенной и одинокой в неприветливом Стокгольме, счастье. Полетели зашифрованные телеграммы и письма в Амстердам, Стокгольм, Копенгаген и Кембридж. Лизу нужно пристроить, вовлечь в работу как можно скорее, он не может позволить ей пропасть. Иначе он пропадет и сам.
   С новыми силами Отто вернулся в институт. Нацизм был новой реальностью, с которой приходилось считаться. Со спокойным лицом рассматривал Отто заявки на вакантное место Лизы от ассистентов Отто Эрбахера и Курта Филиппа, открыто декларирующих свои нацистские взгляды. Институт должен был жить, наука, их страсть и их общее дело, не могли остановиться. В то время переписка его с Лизой стала особенно интенсивной, порой чаще одного письма в день. Они обменивались всякой, даже незначительной информацией. Он советовался с Лизой по кандидатуре сотрудников в отдел, какой подарок сделать по случаю свадьбы коллеги по работе. Она была рядом, она помогала ему принимать решения. Отто не мог бы с уверенностью сказать, кому это требовалось больше -- ему или Лизе, однако чувствовал, что ей это тоже важно, почувствовать, что дело ее жизни живет, они по-прежнему нужны друг другу.
   Манне Сигбан наконец выбил Лизе скромное, официальное место в Стокгольмском Университете. В смутное время, когда европейские страны опасались портить отношения с Германией и давать убежище немецким ученым, трудно было желать большего. Лиза жаловалась в письмах на скудную лабораторию, отсутствие возможности проводить эксперименты, бюрократическую организацию труда и недружелюбного Сигбана. Отто в это время бегал по инстанциям, договаривался и получал разрешения, чтобы отправить Лизе ее вещи, которые требовалось теперь проводить через унизительные проверки и инвентаризации. Не имея прямого контакта с Сигбаном, Хан пытался воздействовать на него через Бора, чтобы чуточку упростить жизнь немолодой уже Лизе в чужой стране.
   На устройство Лизы он потратил половину осени. В те месяцы Лиза жила жизнью Берлинского Университета, а не Стокгольмского, она часто писала Хану и запрашивала у него материалы для лекций. В Германии в то время уже повсеместно арестовывались евреи.
   К полноценной исследовательской работе Отто вернулся лишь когда почувствовал, что к ней готова вернуться и Лиза. Его ассистент Штрассман здорово удивился, когда Хан снова вдруг стал интересоваться последними новинками радиохимии, а также подвижками в обосновании результатов их последних экспериментов. Конец октября и ноябрь прошли в повторении в лаборатории экспериментов с обстрелом урана медленными нейтронами. Они снова фиксировали выделение необъяснимой субстанции со свойствами бария в течении трех с половиной часов.
   Лиза по-прежнему была для него на первом месте. Он напомнил ее племяннику, Отто Фришу о приближающемся шестидесятом дне рожденья Лизы и тот устроил для нее небольшую вечеринку, собрав в Стокгольме тех, кто смог приехать. Хан наконец добился трансфера ее немецких сбережений.
   Они встретились тринадцатого ноября в Копенгагене, куда Отто сорвался, невзирая на все риски. Целый день они провели вместе, а вечером встретились с Бором. Отто постарался восполнить все то, что она потеряла за месяцы вынужденной эмиграции. Он показывал ей расчеты, формулы и результаты реакций. Об этой встрече Отто не рассказал никому, даже своему верному соратнику Штрассману.
   Обмениваться письмами было небезопасно, Отто знал, что письма вскрывались и перечитывались, перед тем как отправиться к адресату, но упорно продолжал переписываться с Лизой.
   В Берлине снова были затяжные вечера в лаборатории, он просиживал на работе до глубокой ночи, разбирая результаты реакций. Эдит к тому времени вернулась из больницы, умиротворенная, спокойная, она ждала его дома.
   Отто прерывисто вздохнул, вспоминая тяжелую, на износ, но умиротворяющую работу той осени.
   - Однажды вечером, в середине декабря, я засиделся в лаборатории чуть не до полуночи. Штрассман уже ушел, я корпел над бумагами после последней реакции, разбираясь в том зафиксировал ли я радий, с выпавшей альфа-частицей, или все-таки барий. Авторитет Ферми был велик.
   Раздался стук в дверь, который застал меня врасплох. Можешь себе представить, полночь, коридоры лаборатории с притушенным светом, и тут стук в дверь.
   Я отворил, и на пороге стояла женщина. Не фройлен, скорее фрау, но моложавая, ухоженная. Даже весьма привлекательная, в светлом пальто и шляпке. Признаться, то как она держалась, несколько бесцеремонно, натолкнуло меня на мысль о тайной полиции СС, хотя женщины там не служили. Она попросила разрешения войти и я до того оторопел, что просто позволил ей войти.
   Отто поднял глаза на внимательно слушавшую Лизу.
   - Я конечно рассказываю тебе странные истории, и ты вправе считать меня ненормальным. Скачу между нашей с тобой биографией и такими вот встречами. Но было в этих эпизодах что-то необъяснимо-общее: тот человек в Галиции, потом Вильфрид и теперь она. Это сразу чувствовалось, что-то сжималось внутри и ничего с этим нельзя было поделать. Будто бы ты, ну не знаю, Робинзон Крузо, впервые вступивший на чужую неведомую землю.
   - Что-то похожее я чувствовала в первые свои месяцы в Стокгольме, - отозвалась Лиза
   Отто промолчал. Наверное не совсем удачное вышло сравнение. Крузо на острове как минимум был дееспособен. А в минуты этих встреч, он чувствовал себя словно на открытом беспристрастном суде, абсолютно беспомощным и уязвимым.
   - Она прошла к моему рабочему столу, села и, не представившись, завела разговор. Судя по выговору - чистокровная немка, но во внешности, строении лица, я увидел французские или же итальянские корни. Она сразу завела речь о наших последних со Штрассманом экспериментах. Знала все в подробностях, которые я сам-то потом перепроверял, никакая полиция или разведка понятия о них не имела. Она не сказала впрямую, но словно бы услышал я намек, что все наши мнимые зафиксированные трансураны это чушь, выдумка, и не должен я страшиться необъяснимых наших результатов.
   Через некоторое время, я поймал себя на том, что подробнейше отчитываюсь перед ней о наших экспериментах с радием и вечно вылезающем барием, а она, словно профессор на экзамене, кивает мне, поощряет. Я жаловался, объяснял, как легко попасть впросак в научном мире, поторопившись, почему не решаемся мы опубликовать результаты, опровергающие предыдущие выкладки в радиохимии.
   От этих воспоминаний Отто чувствовал неудобство, неуют, словно волна жара прокатилась по телу. У него снова вспотели ладони.
   - Фрау еще раз повторила, что результаты наши правильные, - он запнулся. - Надо признать, говорила она убедительно. Потом мы еще обсудили, как отзываются научные открытия на жизни людей. О том, как вроде бы скромное открытие, которое и не разобрать сразу, может погубить множество жизней. Она знала откуда-то о моем участии в экспериментах с хлором, фосгеном. Все обо мне знала.
   Отто снова запнулся. Это важные воспоминания, ключевые, вокруг которых строился весь его с Лизой разговор, размывались, расплывались, когда пытался он окунаться в них, заново переживать и вспоминать детали. Отто разумеется не собирался рассказывать Лизе о том, что закончилась та ночь так же и встреча с Вильфридом, провалом и видением смерти, которой можно было избежать. Этим он не смел делиться и не мог объяснить.
   - Я проснулся утром в своей лаборатории, Штрассман тряс меня за плечо, - продолжил Хан. - В голове моей к тому времени уже выкристаллизовался план. На всякий случай мы провели еще одну серию экспериментов. После этого я отправил в печать научную статью и написал тебе письмо.
   Он задумался, отчаянно не умея связать ночную встречу со смелостью, нахлынувшей на него после:
   - Понимаешь, эти люди... фрау, Вильфрид... Они словно срывали с меня слои луковицы, одну за одной, слой страха, слой неуверенности, слой отчаянья. Ты конечно помнишь мою статью. В ней я в пух и прах разбил теорию Ферми о трансуранах, провозгласив что при бомбардировке урана я раз за разом получаю барий.
   Лиза не отвечала, но Отто знал, что для нее таким человеком, поддерживающим, избавляющим от страха, был до определенной поры он сам.
   Декабрь тридцать восьмого стал взрывом, достижением, открытием, потянувшим на долгожданную Нобелевскую премию. И огромную роль в этом сыграла Лиза, с которой Отто переписывался постоянно, и которая, хотя и не принимала участия в экспериментах, всегда незримо присутствовала рядом, выдавала гипотезы, идеи, драгоценно храня его письма. Вместе с гостившим у нее в Швеции Отто Фришем, Лиза дала физическое обоснование химической реакции. В соответствии с формулой Эйнштейна, атомное ядра урана при бомбардировке его медленными нейтронами расщеплялось, делилось на барий и криптон, выбрасывая освободившиеся нейтроны и значительную энергию. Лиза с племянником выпустили статью вслед за Отто и именно Фриш впервые употребил термин "деление" ядра.
   После Хана и Штрассмана, эффект подтвердили ведущие химики мира. Той переписке Отто и Лизы, когда обменивались они теориями и результатами экспериментов, было дано в дальнейшем множество интерпретаций. Кто кого включил в статью и на кого не сослался. Правда состояла лишь в том, что за спиной Отто стоял институт химии, находящийся под постоянным вниманием НСДАП. Именно на химическом эксперименте сделал он акцент, на отмеченном и подтвержденном опыте, указав пионерами себя и Штрассмана. Помимо этого, не желал он напоминать о Лизе могущественной верхушке СС с длинными руками, в свое время весьма однозначно отказавшей ей в выезда.
   В последующей за открытием гонкой физиков и химиков приняли участие все: англичане, французы, американцы. Уже в феврале тридцать девятого были опубликовались первые статьи на тему потенциально достижимой цепной реакции деления урана, когда освобожденные нейтроны расщепляют новые и новые ядра, выбрасывая гигантское количество энергии. В научном мире начались присущие всякому крупному открытию склоки. Тут и там появлялись имена, заявлявшие, что деление было предсказано ими заранее, месяцы и годы назад. Отто вступал с ними в перепалку, спорил, доказывал.
   Четырнадцатого марта Третий Рейх проглотил Чехословакию, жеманно назвав это протекторатом. Европа готовилась к войне.
   Отто и Лиза встретились в Стокгольме в начале апреля. Это была торопливая украденная встреча. Отто пыхтел о своей борьбе с ветряными мельницами, Лиза жаловалась на скучнейшую работу в отсутствии материалов и оборудования в лаборатории Сигбана. Они вскользь обсудили недавние спекулятивные заметки на тему контролируемой и неконтролируемой реакции деления. Уже тогда между ними пролегла трещина. Отто суетился, сетовал на давление на институт и подлые нападки на него в прессе, Лиза тяжело переживала за происходившее в Германии с евреями, обижалась за периферийную свою роль в науке. Разговора не получилось, оба ушли с той встречи расстроенные, неудовлетворенные.
   - Во второй половине апреля группа немецких ученых отправила письмо в высшие военные инстанции Третьего Рейха о принципиальной возможности конструкции оружия нового типа, огромной разрушительной мощи.
   Лиза прервала его:
   - Я не стала делать бомбу, Отто, - сказала она негромко, но твердо.
   Он знал, что имеет она ввиду свой отказ принять участие в американском "Манхэттенском проекте".
   - И я не стал делать бомбу, - ответил Отто просто. - Мы подходим к завершающей части моего рассказа, который, я хочу надеяться, перестанет представляться набором лоскутов, и свяжет воедино все сказанное.
   В апреле министерство науки и исследовательский отдела управления вооружений Третьего Рейха учредили встречу, на которую в числе ведущих немецких ученых того времени пригласили и Отто Хана. Помимо ученых на ней присутствовало командование вермахта и набирающее силу СС. На встрече обсуждалась принципиальная возможность создания оружия на основе реакции деления ядер урана. Гипотезы на тот момент были спекулятивными, мало соответствующими реальности, однако уже тогда озвучили проблему обогащения урана, для получения подходящего для реакции изотопа двести тридцать пять.
   Вечером правительственный автомобиль доставил Отто Хана до дома. Совещание оставило у Отто неприятное ощущение, которого не мог он пока четко сформулировать. Он вышел из машины, прошел по дорожке к крыльцу, но не стал подниматься, а вместо этого остановился у самых перил и закурил. На улице было прохладно, но не зябко. Май был совсем рядом, под темнеющим чистым небом оживали ухоженные газоны и деревья.
   В голове Отто роились мысли. Совсем недавно, в Стокгольме они с Лизой обсуждали аспекты потенциальной цепной реакции и вот уже функционеры Третьего Рейха и благоволящие режиму физики всерьез говорят о новом типе оружия. Не то, чтобы ему прежде не приходили в голову мысли об оружии. Хотя нет, именно так, оружие было у него в голове в последнюю очередь, но это витало в воздухе, носилось невидимо, напоминало о себе из каждой бахвальной статьи, эксплуатирующей расщепление ядра.
   - Гер Отто Хан? - услышал он с улицы.
   Отто повернулся, чтобы увидеть наступающего на него высокого худощавого военного. Хан разглядел серый китель с двумя парами карманов, подпоясанный широкой портупеей. Это была форма нового образца, форма вооруженных отрядов СС, особо приближенных к НСДАП, не подчиняющихся руководству вермахта. Офицер, а это очевидно был офицер высокого ранга, подошел к Хану и встал на расстоянии пяти шагов. Отто разглядел петлицы - двухлучевые ветви с отростками. На рукаве красная повязка с кантом и свастикой, начищенные сапоги. Фуражка с орлом и черепом на черным околыше. Оберфюррер СС. Высокий офицерский чин.
   Отто Хан сдержанно поздоровался. За последний год, со всей его беготней связанной с Лизой, институтом, помощью бежавшим и отказом от вступления в НСДАП, у него выработалась стойкая привычка относиться с недоверием ко всякому вниманию военных или полиции.
   - Чудесный вечер, вы не находите? - сказал офицер.
   Вечер и вправду был хорош, но Отто уже потерял к нему всякий интерес, уставившись на свастику в белом круге.
   - Директор института имени Кайзера Вильгельма? - уточнил офицер.
   - Да, да, что вам угодно?
   - Если не ошибаюсь, вы работали совместно с гером Фрицем Габером, в специальном химическом подразделении?
   Хану неоднократно припоминали ту его работу, причем как ревностные патриоты, так и совестливые человеколюбы, так что он воспринимал это спокойно. Он подтвердил.
   - Вы ведь знаете о концентрационных лагерях, гер Хан?
   Отто конечно слышал о концентрационных лагерях. Решение об их создании было принято после прихода Гитлера к власти, в тридцать третьем. Изначально задумывавшиеся для борьбы с противниками нацистского режима, в частности с НСДАП, вслед за запретом всех партий, они поглотили политических оппонентов Гитлера и его конкурентов - коммунистов и социал-демократов. Чуть позже туда же отправился асоциальный элемент Третьего рейха -- пьяницы, бродяги и гомосексуалисты. К тридцать девятому, когда повестка дня сменилась, и потребовалось пополнить ряды боеспособных чистых арийцев, большую часть прошлых политических противников НСДАП отпустили. Теперь лагеря наполнялись евреями. Все концентрационные лагеря находились в ведении специального подразделения СС "Мертвая Голова".
   - У нас, в руководстве СС, возникла идея, - продолжал офицер, - Ее хотелось бы обсудить с вами, как человеком науки, прекрасно владеющим предметом. Прошу прощения, что не сделали этого сегодня, в министерстве, не хотелось отрывать от важного разговора.
   Оберфюррер поделился с Ханом идеей использовать концентрационные лагеря как научную базу для экспериментов. Естественно только над теми, кто идеологически чужд новой Германии, кому никогда не будет в ней места. Опыт первой мировой войны показал, что враг может использовать химическое оружие не менее успешно чем немцы. Планировалось использовать узников концентрационных лагерей, чтобы, применяя к ним горчичный газ, иприт и их модификации, выработать новые, лучшие средства защиты, а потенциально и более совершенное отравляющие химикаты. Ставилось на промышленные рельсы то, что в Галиции, Италии и Бельгии Габер, Хан и их коллеги испытывали на себе. Тысячи узников, конвейер смерти.
   - Вы ведь знаете, лагерь Хаксенхаузен, под Ораниенбургом? - спросил офицер. - Там мы хотим организовать первую опытную площадку.
   Отто судорожно вздохнул. Потом натужно, чужим каким-то голосом, произнес:
   - Простите, но моя работа с химическим оружием осталась в далеком прошлом, - и добавил чужим каким-то голосом, - я не стану работать над убийством людей.
   - Людей, вы сказали? А как же чистота арийской расы, гер Хан? - перебил его офицер и надвинулся на него, вырастая над Отто загораживающей небо кокардой, - Фюрер высказался весьма однозначно, что занимаемся мы ничем иным, как прополкой грядки. Оставляем только чистые, сильные семена, избавляясь от слабых, испорченных. Разве не справедливо будет обратить борьбу с сорняками в удобрение для дальнейшего нашего роста. Вы не согласны?
   Хан почувствовал как задрожали его пальцы с почти потухшей сигаретой. Он отрицательно закачал головой. Чтобы как-то справиться с собой он поднес сигарету к губам и глубоко, судорожно затянулся. И задохнулся. Ватный, безвкусный дым, вязкий, заполнил его ротовую полость, не желая идти внутрь, проваливаться в легкие. Его пронзил спазм, из глаз брызнули слезы, он не мог дышать и тут же вернулось воспоминание о ночи в Галиции, у полевого госпиталя армии Кайзера. Точно такой вкус был у той сигареты, вкус теплой ваты.
   Он поднял глаза на собеседника. Тот отступил на два шага и манерно снял фуражку. Отто немедленно узнал его. Те же выразительные черты, торчащий нос и гладко выбритая голова. Пронзительный взгляд, выражающий то ли самодовольство, то ли удовлетворение. Почти двадцать пять лет прошло, Хану уже стукнуло шестьдесят, но незнакомца годы совсем не тронули. Дыхание постепенно возвращалось к Отто, он тяжело дышал, опираясь на лестничную перилу.
   - Похоже, гер Хан, концентрационным лагерям придется обойтись без вас, - сказал незнакомец в форме оберфюррера. Отто не мог определить, был ли это сарказм, - А вот разговор, который состоялся сегодня в министерстве науки, без вас не обойдется. Все-таки расщепление ядра обогащенного урана -- ваше детище. И последствия неуправляемой цепной реакции деления могут быть куда масштабнее, чем горчичный газ.
   Он снова надел фуражку, поправил. Отто шумно откашлялся, все еще не в силах говорить.
   - До новой встречи, гер Хан, - незнакомец повернулся и зашагал прочь.
   В ту ночь к Отто вернулись кошмары о войне. В последние раз такое бывало с ним довольно давно, несколько лет назад. Он несколько раз просыпался, и Эдит долго успокаивала его, приносила воды. Отто снились странные, бессвязные эпизоды, оставлявшие у него послевкусие жуткой безвкусной сигареты. Ему виделся лысый незнакомец, уходящий в туманные зеленоватые хлопья ядовитого газа, как пытался Отто нагнать его, но тот удалялся неторопливо, неотвратимо, пропадая, растворяясь в клубах дыма. Отто бежал за ним, спотыкаясь, падая в грязь, замечая лежащие вокруг скрюченные синегубые тела, и у него начинался чес, слезились глаза, першило в горле и он просыпался. В другом вязком сне Отто видел себя в окопе, у бельгийского Ипра, под минометным обстрелом. По дну рва были рассыпаны громоздкие, тяжелые шары, передвигаться по которым было скользко, неудобно. Из-за высокого бруствера на окоп налетали мины странной шарообразной формы. Они не падали молниеносно, со свистом, как положено, а замедленно приближались, неторопливо и смертоносно. При этом Отто отчетливо осознавал, что бегает он, топчет в окопах ядра двести тридцать пятого изотопа урана, неподъемные, скользкие, а медленные мины - это нейтроны; и нет ничего страшнее, если налетит такая мина на шар, и начнут ядра рваться одно за другим. Он носился, подскальзывался, спотыкался и падал в окопе, отталкивая чем придется нависающие тяжелые мины, и просыпался в тот самый момент, когда одна из них, до которой не сумел он дотянуться, падала на шар.
   - Я встретил утро, сидя в гостиной, выкурив целый портсигар за одну ночь. Это было словно наваждение, тот же самый страх, что сковал меня в пятнадцатом году. И тот же самый гость. Видимо все-таки годы нисколько нас не меняют, потому что в голову мне пришла точно такая же мысль, как в далеком тысяча девятьсот пятнадцатом.
   Третий рейх действовал с пугающей быстротой. Под бдительным оком руководства управления вооружений вермахта и лично министра вооружений Альберта Шпеера, был сформирован комитет с известным физиком Куртом Дибнером во главе. Дибнер, руководивший научным отделом в управлении вооружений, полностью сосредоточился на этой работе, отказавшись от всех прочих проектов. Уже в июне под Берлином началось строительство ядерного реактора для выделения обогащенного радиоактивного урана. Был законодательно запрещен вывоз урана из Германии. В срочном порядке было закуплено большое количество урановой руды на рудниках Бельгийского Конго в южной Африке. К сентябрю был официально запущен секретный "Урановый проект", с привлечением ведущих немецких физиков и химиков. Амбициозной целью проекта ставилось создание ядерного оружия за год. В проект включились самые знаменитые научные организации Германии, что на тот момент почти означало - мира. Ведущий химический конгломерат Германии приступил к производству урана, пригодного для выделения двести тридцать пятого изотопа.
   Отто, эксперт приглашенный в группу, крайне интересовался ходом исследований. Хотя внешне он был увлечен лишь дальнейшим изучением продуктов радиационного распада, на деле он принимал участие во всех встречах в Институте физики имени Кайзера Вильгельма, много общался с Гейзенбергом по поводу предложенного им устройства замедления нейтронов на основе тяжелой воды. Стал хорошим приятелем с Вальтером Боте, предлагавшим другой, более дешевый нежели тяжелая вода способ замедлять нейтроны -- графит.
   Хан, обладавший колоссальными связями, и не только в научном мире, действовал осторожно, незаметно. Его саботаж превратился в азартную игру, словно бы у него, маститого ученого со стажем, появился тайный мистер Хайд. Лаборатория его в те времена превратилась в рутинную генерацию радиоэлементов, ведь занят он был совершенно другим. Все, до чего мог дотянуться, он тщательно изучал, анализировал и оценивал. Параллельно с этим Хан старался отправить как можно больше информации наружу, за пределы Германии, в нейтральные Копенгаген, Стокгольм и Амстердам. Его послания всегда носили анонимный характер, и даже когда его посыльные знали автора, он отправлял сообщения без подписи и обратного адреса. Иногда его курьером становилась Эдит сама не подозревая, насколько секретные данные она оправляет. Много позже Отто узнал, что его анонимные весточки нашли своего адресата на другом берегу Атлантики, где ведущие физики написали Рузвельту письмо об опасности угрозы принципиально нового немецкого оружия.
   Как бы невзначай, Отто заводил разговоры с немецкими учеными, в которых видел потенциал. Об отношении их к науке и грани между наукой и моралью.
   С молодым Вейцзеккером, разговора у него не вышло. Чересчур велика была разница в возрасте. Будучи учеником Гейзенберга, Вейцзеккер в науке смотрел в рот своему учителю. Хотя уже тогда проявлялись в нем философские задатки. Он был не прочь порассуждать о квантовой логике в прогнозировании будущего, и о том, что чистой науке, являющейся базисом всего, недостает фундамента философии и морали для выстраивания оптимального будущего, однако дальше разглагольствований дело не заходило.
   К Курту Дибнеру подступиться не удалось. Слишком тесно тот был связан с военной верхушкой вермахта и министерством вооружений. Кроме того, у Дибнера была личная, амбициозная карьерная цель - осуществить проект до того, как это сделает Гейзенберг.
   С Вернером Гейзенбергом разногласие Отто был скорее мировоззренческим. Не большой поклонник нацизма и его средств, Гейзенберг при этом имел собственное видение своего места в науке. Наука была его высочайшей страстью. Он относился к ней как к высшей цели, на фоне которой все остальные, войны, государства и люди, были лишь пылью, пеплом истории. Он творил и постигал науку, глубже погружаясь в глубины собственной разработанной квантовой теории, выныривая лишь для того, чтобы убедиться, что теоретические его выкладки были верны. В самом начале Хан понадеялся, что сможет склонить его к намеренному замедлению работ над теорией и моделью бомбы. Но Гейзенберг не слышал его, он был увлечен работой, горел. Честолюбие и талант загораживали его непроницаемой броней от мирских перипетий. Отто так и не разобрался, игнорировал ли Гейзенберг его намеки, либо и вправду не различал.
   Больше ему повезло с Вальтером Боте. Известный физик, едва не эмигрировавший из Германии в тридцать третьим во время конфликта с движением "Немецкая физика", он возглавлял университет Гамбурга и не разделял идей нацизма, будучи женатым на русской. Боте был гораздо более прямолинеен чем Хан, нередко конфликтовал с военным министерством, поэтому Хан выступал для него сдерживающим старшим товарищем.
   Имя Боте, первым экспериментально зафиксировавшим в своих опытах нейтрон, но не сумевшем правильно его интерпретировать, было широко известно в научных кругах Германии. Он принял участие в работах над замедлением нейтронов, но в отличие от Гейзенберга, фокусирующегося на оксиде дейтерия или тяжелой воде, исследовал в качестве замедлителя графит.
   Боте разделял опасения Отто от разработки оружия на базе неконтролируемой реакции деления урана. Они даже имели философского свойства разговор, на тему долженствования ученого перед самим собой, страной и всеми теми, кто потенциально пострадает от изобретения. Для Гейзенберга, здесь не существовало приоритетов, приоритетом была самореализация. Боте никогда не могли разделить эти направления, считая каждое из них в отдельности неполным.
   А что же сам Хан? За что он сражался, за кого? Словно в какой-то момент, может быть как раз тогда, когда не стало рядом Лизы, наука, первая его страсть, отступила, частично уступила место внутренней нечетко-сформулированной морали. Он по прежнему занимался институтом, участвовал в экспериментах и фиксировал со Штрассманом новые элементы распада. Но в дополнении к этому появилось что-то еще. Не родина и соотечественники. Это была скорее некая абстрактная идея, его собственная ветряная мельница. Задачей его стало по-возможности отсрочить и даже исключить возможность прихода в мир страшного оружия, основу которого положило его собственное открытие. Как в своем страшном сне, он бегал по скользким тяжелым урановым ядрам и отталкивал от них падающие мины-нейтроны. Была ли у него конечная цель или срок, по истечении которого он смог бы считать, что пора остановиться? Тогда на эти вопросы у Отто не было ответа.
   Хан выступил идейным вдохновителем для Боте по саботированию экспериментов над использованием графита в качестве замедлителя нейтронов. В последствии это назвали "ошибкой Боте", его однозначный ответ о невозможности использования графита. Боте, как ответственный ученый, оставил себе лазейку, указав, что рассматриваемый им графит был неочищен, но на это мало обратили внимание. Именно графит в итоге использовался американцами в их бомбе. Немецкий урановый проект сконцентрировался на тяжелой воде, по которой Гейзенберг уже предложил теоретически рассчитанные размеры ядерного реактора. Производство тяжелой воды было гораздо более затратным, чем графита, однако возможным.
   Отто много лет поддерживал отношения с немецкими химическими предприятиями, с тех самых пор как его первые научные разработки стали внедряться в жизнь. Ему не составило труда добиться консультативного участия в проекте сооружения диффузионной установки для выделения радиоактивного урана по методу Клузиуса-Диккеля. Как опытный химик он предвидел огромные сложности в выделении урана этим способом, однако поддержал его, чтобы через год стало понятно, что установка не работает.
   Он держался словно в тени, но присутствовал на совещаниях, участвовал, давал абстрактные советы из богатого опыта.
   Неоднократно добивавшийся устойчивой реакции деления, он подбрасывал честолюбивым физикам второго ранга идеи о потенциально возможном использовании в качестве замедлителя нейтронов обычной воды, гелия, бумаги и парафина, путая их, распыляя усилия.
   Отто участвовал в обсуждениях формы урановых стержней и объеме критической массы, невзначай смешивая результаты и опыты. В условиях острого дефицита урана, ученые подолгу обсуждали преимущества полых шаров, кубов, пластин, жидких и газообразых соединений урана, методов его диффузии и выпаривания.
   Хан обедал с профессором Эзау, государственным советником и одним из руководителей Уранового проекта, независимо встречался с давними противниками Дибнером и Гейзенбергом, как бы невзначай задавая вопросы, подливая масла в огонь и разжигая конфликт.
   Неразбериха в общей организации проекта играли ему на руку. В исследованиях были задействованы около тридцати исследовательских институтов, кто под научным руководством, кто под военным. В действительности, весьма немногие могли добиться успеха, двигаясь одновременно в направлениях обогащения урана и замедлителя. Отто выступал одним из "отцов основателей", к совету которых неизменно прислушивались.
   Все это время Хан не переставал рассылать свои весточки во все направления, куда еще не дотянулся спрут Третьего Рейха. Только по слухам мог он догадываться о том, как работают его анонимные сведения. С его подачи удалось убедить Эдгара Сенжье, управляющего добычей урана в Бельгийском Конго, заблокировать передачу урана Германии. И хотя уже добытый уран, размещенный на обогатительной фабрике в Олене, все равно достался Германии после захвата Бельгии, все дальнейшие разработки с рудников, отправлялись только в США. В своих письмах он извещал о поставщиках уранового проекта из Чехии и производстве тяжелой воды на фирме "Норск Хидро" в Норвегии. Словно зерна для посева, швыряемые в резкие порывы ветра, сообщения Отто разлетались, уносились в разные стороны.
   К концу сорокового года, когда война была в самом разгаре, в Третьем Рейхе наступило разочарование в Урановом проекте. Изначальный оптимизм не оправдался, по-прежнему существовала неопределенность с методом обогащения урана, и выделения радиоактивных изотопов. Немецкие ученые параллельно прорабатывали несколько методов, конфликтуя друг с другом и путаясь. Гамбургская группа настаивала на методе ультрацентрифуги, основанной на сортировке изотопов на основе разницы масс. Предлагались методы термодиффузии, разделение изотопов в жидких соединениях урана и другие. Другой проблемой стало замедление быстрых нейтронов для самоподдерживаемой реакции. Физики теоретизировали на тему, что использование воды может исключить необходимость обогащать уран. Было очевидно, что изначально выставленный срок проекта в год оказался недостижимым. В том же году в США, куда уехали многие бывшие коллеги немецких ученых, был открыт новый элемент плутоний, как и уран подходящий для самоподдерживаемой цепной реакции, а значит и бомбы.
   Только во второй половине сорок первого группа Гейзенберга добилась наконец устойчивого эффекта размножения нейтронов. Тогда же Вейцзеккер запатентовал принцип устройства плутониевой бомбы.
   Для Отто это превратилось в затяжную шахматную игру. Он не видел, не мог обозреть всей картины, он влиял лишь на то, до чего получалось дотянуться. На конференции по Урановому проекту в Лейпциге он играл роль умеренно оптимистичного скептика, озвучивая догадки, строя предположения, критикуя и внося смуту. С учетом увязания Германии в войне и сосредоточенной на немедленных нуждах фронта экономике, его сомнения, замечания подрывали веру в проект со стороны руководства вермахта и министерства науки.
   На основе весточки Отто в США, через венгерского физика Силларда, американцы немедленно занялись собственными широкомасштабными исследованиями на тему ядерной бомбы. Во многом благодаря его анонимным рассылкам были начаты диверсии на объектах ключевых поставщиков Уранового проекта в Чехословакии и Норвегии, включая операцию "Ганнерсайд" в сорок третьем, остановившие производство в Норвегии тяжелой воды. Его информацией наверняка пользовались разведки, американская, британская и советская, но он не работал ни на одну из них, сохраняя анонимность. У Отто не было руководителей, за исключением собственной отчаянной решимости, страшных снов и воспоминаний.
   После февральской конференции сорок второго года с приглашенными рейхсмаршалом Герингом и шефом тайной полиции гестапо Гиммлером, начался новый этап Уранового проекта. Значительной вехой стал взрыв от перегрева экспериментальной установки в институте в Лейпциге, где работал Гейзенберг. Хан консультировал команду Гейзенберга по составу камеры реактора и предположил проблему теплоотвода, но не озвучил ее. Гейзенберг потерял тогда большую часть лабораторных запасов урана и тяжелой воды. Возможно, он заподозрил в чем-то пожилого химика. По крайней мере с тех пор он почти перестал приглашать Отто. После совещания, рейхсмаршал Герман Геринг сам занялся проектом, внеся в него единоначалие. При этом в президиум не вошло ни одного ученого, что подстегнуло бюрократию. Отто поддержал такое решение, сославшись на успешный пример фюррерского единоличного принятия решений. Во главе проекта поставили нейтральную фигуру - профессора Абрахама Эзау, весьма поверхностно разбиравшимся в ядерной физике.
   Гейзенберг и Дибнер по-прежнему не ладили, конкурируя за уран и тяжелую воду. В сорок третьем финансирование проекта значительно урезали из-за проблем на фронте. В конце года Эзау отстранили, но теперь главной проблемой проекта были диверсии союзников. Утекала тяжелая вода, срывались поставки урана. Гейзенберг вернулся к очищенному графиту вместо тяжелой воды в качестве замедлителя нейтронов. Дибнер выработал схему размещения кубиков металлического урана, которая давала наилучший результат размножения нейтронов. Физики однако практически не контактировали друг с другом, каждый хотел построить самоподдерживающийся реактор первым. Началось время непрерывного перемещения лабораторий, союзные войска наступали с разных сторон, реактор с ураном и тяжелой водой сворачивали, перевозили и разворачивали снова.
   Отто с Лизой встретились еще раз в сорок третьем, в Стокгольме, куда Хану удалось ненадолго вырваться. Во времена тотальной слежки за ключевыми немецкими учеными, как со стороны Третьего Рейха, так и Союзников, Хан не мог по-настоящему поговорить с Лизой. В том разговоре Лиза очень хотела услышать от Отто, как не согласен он с Третьим Рейхом, как разделяет он ее надежды, что людоедский режим будет вскоре разбит, но не услышала. Отто был уклончив, соглашался с преступлениями режима, однако открыто не поддерживал ее возмущения. Их отчуждение закристаллизовалось именно тогда, Отто настолько сжился со своей ролью мистера Хайда, что не решался делиться ни с кем. Лиза считала, что немецкие ученые все поголовно действием или бездействием поддерживали нацистский режим.
   Много позже выяснилось, что в ноябре сорок четвертого Дибнеру на короткий срок удалось добиться устойчивой реакции. Реактор Гейзенберга перевезенный на юг, в деревню Хайдерлох был запущен в марте, но так и не достиг уровня самоподдерживающейся реакции.
   Последние кусочки истории, Отто узнал уже позже, после войны. После бомбардировок Берлина в сорок четвертом, Отто с Эдит были эвакуированы в Тайльфинген, на юг Германии, где он вернулся к примитивным лабораторным опытам на местной текстильной фабрике. Он еще следил за слухами, однако находясь вдали от исследовательских центров, не принимал более участия в Урановом проекте. Эти несколько месяцев словно вернули его в столярную мастерскую его молодости, где почти не было приборов, равно как и не было страшной маячащей над головой угрозы. Вот только Лизы не было рядом.
   В мае и июне сорок пятого, в результате операции "Эпсилон", десять ведущих немецких ученых были вывезены в Великобританию. Целью британцев было определить, насколько близки были немцы к созданию ядерной бомбы. В числе ученых оказался и Хан. Проведя в местечке Годманчестер, близ Кембриджа, почти полгода, Отто успел подумать о многом. Со времен эвакуации, он ни на что уже не влиял, однако цели своей, того, к чему стремился, достиг. Третий Рейх не сумел создать ядерного оружия и применить его в войне. Пришел отложенный ответ на вопрос самому себе: "Настало время остановиться."
   Теперь, когда над ним не висела непрерывно угроза бомбардировки или эвакуации, вернулись мысли о Лизе. Они общались совсем немного в последние годы, Отто был слишком сконцентрирован на своей борьбе, зная о ее относительном благополучии в Стокгольме. В редких с нею контактах он видел много горечи, обиды и справедливых упреков, на которые не мог ответить.
   В начале августа Отто узнал о бомбардировке Хиросимы и Нагасаки. Это повергло его в глубочайшую депрессию. Он добился того, к чему стремился, помешал осуществиться оружию огромной разрушительной силы, но только в Германии. В Соединенных Штатах проект был успешно завершен и применен. Ни малейшей претензии не возникло у него, что за Атлантикой сделали то, чего не смогли ведущие немецкие физики, хотя он и не отказал себе в удовольствии понаблюдать за вытянувшимися лицами Гейзенберга и Дибнера. Гораздо больнее его задела тщетность его усилий. Он вдруг глубоко, по-настоящему задумался, за что он так отчаянно и целенаправленно боролся. Чтобы не случилось бомбы? Эта история осталась в прошлом, бомба случилась. Тогда за что? Против собственной страны, возглавляемой сумасшедшим диктатором? Невозможно было отрицать, сколько зла, и невосполнимого горя причинила его Германия оккупированным странам, равно как и тем, с кем вела войну. Вот только теперь, израненная, разбитая, конвульсирующая родина Отто, сама пребывала в роли истерзанной жертвы. К нему приходили даже мысли о самоубийстве.
   Его депрессия перепугала англичан. Они внимательно следили за его состоянием, просили его хорошего приятеля и ровесника Макса фон Лауэ присматривать за ним. К Отто вернулись кошмары. Как в том далеком, почти забытом сне, когда он отпихивал медленно падающие нейтроны на неповоротливые, урановые ядра. Тот самый нейтрон, что пропустил он во сне отзывался десятками тысяч жизней, сгинувших в мощи ядерного взрыва.
   Голос его дрожал, когда он рассказывал Лизе эту часть.
   - Я вернулся в Германию в январе сорок шестого. Вернее сказать, нам позволили вернуться, убедившись, что немецкие ученые были далеки от создания ядерного оружия. В Великобритании я частично приоткрыл свою деятельность, по "участию" в Урановом проекте и помощи бежавшим ученым, но ровно настолько, чтобы снять с себя подозрения в потакании режиму.
   В то время я пребывал в апатии. Словно у меня вырвали изнутри кусок и эта незаполненная пустота непрерывно фонила, требовала чем-то себя заполнить. Мы смогли возобновить нашу переписку и я знаю, что она оставила у тебя очень неоднозначное впечатление. Я действительно совсем не понимал, что происходит со мной, с моей страной и наукой.
   Берлин был разделен на четыре зоны: Советскую, Американскую, Английскую и Французскую. Берлинский университет, попавший в Советскую зону, был наполовину разрушен, всюду сновали военные. Тут-то и случилась еще одна встреча, последняя из тех, что составили основу моей истории.
   Я стоял в одиночестве на Унтер-ден-Линден штрассе, и смотрел на этот колоссальный кусок нашей истории, разрушенный памятник немецкой науки, в который я также внес свой вклад. Завалы с улиц были частично расчищены, но стены стояли голые, искореженные, безглазые.
   Частично я утратил чувство времени, придя в себя только когда ощутил рядом чье-то присутствие, внимание. Обернувшись, я узнал его сразу. Может быть даже я узнал его еще до того, как обернулся. Высокий, в шляпе с полями и длинном сером пальто. Прежнее чуть хищное выражение лица, правда взгляд его будто содержал некоторую похожую на мою тоску. Это был тот самый русский из под Галиции и офицер СС у моего дома. Возраст его не трогал.
   Я тихо сказал: "Здравствуйте".
   Он, продолжая глядеть на университет, кивнул. Потом добавил: "Поздравляю с выполненной миссией гер Отто Хан. Вы отлично справились с пресечением цепной реакции деления ядра."
   Я не сразу понял, о какой миссии речь. Только позже меня пронзило понимание, что как и тогда, во время первой мировой, когда я видел его махающего мне рукой, покидающего "Верденскую мясорубку", он будто бы хвалил меня за саботаж.
   Знание это не отозвалось во мне никакой гордостью, только горечью от погруженного в руины моего города.
   "Все было напрасно." - с горечью сказал я. - "Ядерная бомба успешно сконструирована и применена."
   Он посмотрел на меня этим своим сверлящим взглядом.
   "Научный прогресс нельзя остановить, гер Хан, можно только придержать. Порой откатить, заморозить, но не остановить".
   Я помолчал и спросил: "Что же теперь?"
   "Как я погляжу, у вас непочатый край работы." - он указал на развалины университета: "Восстанавливайте, двигайте. Немецкая наука нуждается в вашей помощи. Прощайте." - он коснулся края шляпы.
   Этот разговор словно открыл в душе Отто наглухо запертое окно, осветил новую цель. Пустота начала заполняться холодным зимним берлинским воздухом и даже университетские руины не выглядели теперь такими страшными. Немецкая наука! Теперь, когда ужасная, страшная война была закончена, именно на ней требовалось сосредоточиться, она, живая, с плеядой выдающихся ученых, нобелевских лауреатов, требовала помощи. Чувство вины, навсегда повисшее в душах немцев, не могло одно диктовать будущее. Нужно было двигаться, воздвигать, показать, что немецкая наука продолжает традиции прекрасной многовековой культуры и традиции, которая не может, не должна ассоциироваться с одним только Третьим Рейхом.
   Потом был дерганный год, где Хан примерил на себя роль высокопоставленной публичной персоны. Была церемония награждения нобелевской премией по химии, присужденной ему в сорок четвертом году. На своем выступлении при награждении он пытался найти правильные слова об опасности ядерного оружия и том, что история немецкой науки гораздо шире и важнее позорного пятна последних лет. Тогда он совсем не задумывался о том, что станут его непрерывно укорять, что не подчеркнул он важную роль Лизы Мейтнер в открытии.
   Отто взвалил на себя новое бремя и оно окончательно растаскивало, разнимало его с Лизой. Они встретились еще раз в Стокгольме, но с Отто была Эдит и застращанные представители немецкой науки, это была публичная, рваная встреча, в которой полагалось ему вести себя как официальному лицу. Именно на ней он понял, что связь его с Лизой истончается, их разговоры, которые неминуемо вращались вокруг одних только нацистов, он не мог поддержать, просто исходя из миссии, которую взял на себя. Его преследовало ощущение, что близкие, ближайшие его отношения с Лизой ему уже никогда не вернуть.
   Зная, как некомфортно Лизе в Швеции с ее несоответствующим квалификации положением и сложными отношениями с Сигбаном, Отто, через значительно расширившийся круг знакомых попытался помочь ей. Сначала через Штрассмана, он пригласил ее вернуться в Германию, чтобы возглавить прежнее ее отделение. Хан впрочем догадывался, что она откажется и понимал почему. Потом через знакомства в Стокгольме, в европейских научных кругах.
   Надежды Отто на то, что они с Лизой сядут, как в старые времена и просто поговорят, поделятся и погасят разногласия, таяли с каждым днем, месяцем и годом. Лизу наконец приняли в Шведском научном обществе, она стала профессором и получила профессорское жалованье.
   Они встретились мельком на похоронах Макса Планка, и это был первый ее визит в Германию с момента отъезда. Лиза была обижена и подавлена. Отто не сумел пробиться к ней.
   К сорок девятому году он добился переименования научного сообщества Германии, носившего имя Кайзера Вильгельма, в Макса Планка. Планк сыграл огромную роль в его и Лизы научной карьере, до последних лет Планк дружил с Лизой, был одним из немногих, кому она по-настоящему доверяла. Он всегда приносил Отто самую честную информацию о том, как ей живется в Швеции.
   В какой-то момент Отто почувствовал, что больше не в силах держать себя в руках, представляясь лишь чиновником от науки, именитым немецким нобелевским лауреатом. Он должен был, пусть даже попытка его окажется неудачной, попытаться рассказать все Лизе, выложить перед ней свою историю, чтобы хотя бы с ней, с самым дорогим ему человеком, у него не было недомолвок.
   Он закончил говорить глядя в стол и, не в силах сдержаться, взял Лизу за руку. Она не отняла руки. Отто поднял глаза полные слез.
   - Я хочу Лиза, чтобы ты знала. Я прожил ненастоящую, двойную и во многом трусливую жизнь. Моя семья, моя работа, всполохи моих трудно-объяснимых поступков. Часть своей жизни я не открывал до сего момента никому. Некоторые эпизоды, которые по-прежнему не умею я объяснить и понять, словно бы двигали мной, управляли моей судьбой. Однако главное, я хочу чтобы ты знала, что ты всегда была и останешься ближайшим моим другом, и самым сильным чувством!
   Ну а второе, что миссия моя, которая в прошлом была чем-то само собой разумеющимся, во времена нашей страстной работы, исследований, но которую полноценно я осознал только теперь -- это немецкая наука. Ее восстановление, при всех ошибках прошлого и с учетом их. Как бы пафосно это не звучало и сколько бы ни собрал я на этом поприще шишек и нареканий, такова теперь моя миссия.
   В глазах Лизы тоже стояли слезы. Она плакала нечасто и это позволяло ему надеяться что его рассказ, его слова дошли до нее. Она сжала его пальцы, совсем так же как во время первых их встреч в столярной мастерской.
   - Отто, дорогой Отто, - вырвалось у нее. - Я начинала столько писем с этих слов. Несколько раз я хотела прервать тебя, потому что у самой меня столько связано с теми годами, столько боли и потерь. Теперь уже я не стану. Судя по тому, что я слышала, ты прекрасно знаешь мою жизнь, и рядом с тобой, и отдельно. Конечно все мои обиды, о пропавшей карьере, о доме, которые в одночасье я потеряла, о друзьях, погибших в лагерях, не исчезнут и не пропадут. Но большое спасибо тебе за эту исповедь.
   Она взяла салфетку и промокнула глаза, не отпуская руки Отто.
   - Немецкая наука... Ты прав, это только частично теперь моя наука. Ты знаешь, бывшие сотрудники университета, которые в лицо говорили мне о том, что еврейский ученый порочит честь нашего института и ставит его под угрозу, теперь пишут мне письма с просьбами подтвердить, что в нацистское время они не проявляли агрессии по отношению к евреям. И я не знаю, что ответить. Этот извечный вопрос -- справедливость или милосердие. Ведь они были там и говорили мне все это.
   Отто молча кивал, сжимая ее пальцы. Рана Лизы была глубока, и хотя Отто скорее предложил бы милосердие, он был здесь заинтересованной стороной и не мог давать советов.
   - Правильный ли я делаю вывод, - сказала Лиза и как будто всхлипнула, - Что ты пришел проститься?
   Ее красивые глаза, нетронутые временем, смотрели на него прямо, испытующе. Может быть только уголки их сползли чуть вниз. Сегодня был день когда нельзя было уклоняться от ответов и давать невыполнимые обещания.
   - Я надеюсь мы продолжим переписываться. Будем иногда встречаться. Но вот так, как теперь, я не могу обещать.
   Лиза отняла у Отто руку и сунула ее во внутренний карман. Оттуда она вынула и показала Отто кольцо, то самое, материнское бриллиантовое кольцо, что он подарил ей много лет назад.
   - Сколько лет прошло с нашего последнего откровенного разговора, Отто, - ответила Лиза, тихо плача. - Я никогда не забуду ту ночь в твоем доме, перед моим отъездом из Германии. Это кольцо теперь трактуется как твоя посильная помощь мне, для перехода через границу. Я думала сегодня, что верну его тебе. Нет, теперь не верну.
   Она шмыгнула носом, и убрала кольцо.
   - Помнишь, я приняла протестантизм, отказавшись от иудаизма, в тысяча девятьсот восьмом? Я сказала тогда, что восхищена Планком, как образцом ученого и Протестанта. Правда была в том, что я желала, больше всего на свете желала тогда, чтобы ты предложил мне стать твоей женой, и сделала этот шаг, чтобы стать чуть ближе к тебе и твоей семье, которая конечно всегда знала, кто "настоящий протестант и немец", а кто нет.
   Тут уже и у Отто хлынули слезы. Его малодушие много лет назад, не позволило им быть вместе. Теперь уже было не важно, как бы распорядилась жизнь, суть была лишь в том, что два любящих человека не смогли и не могут быть вместе.
   Они сидели, склонивши головы, семидесятилетние старики, скрестив руки и плача, и официантка не решалась подходить к ним.
   Лиза просила не провожать себя, и перед тем, как уйти, она задержалась, коснувшись ладонью его щеки. Он накрыл ее ладонь своей.
   - Ты навсегда останешься моей Лизой. Молчаливой и упрямой, понимающей меня как никто другой. Физиком, никогда не терявшим человечности.
   - А ты навсегда останешься моим дорогим Отто, - тихо ответила она.
   За Лизой звякнул дверной колокольчик. Отто остался сидеть за столом чувствуя себя разбитым, вывернутым наизнанку, но в то же время словно бы просветленным. Его давний долг был отдан. Чушь, конечно, разве можно отдать долг длиною в жизнь. По крайней мере между ними теперь не осталось лжи.
   Разговор затянулся на несколько часов, кажется где-то в промежутке Отто заказывал какой-то салат, совершенно не задержавшийся в его памяти. Он собрался уже расплатиться, когда колокольчик входной двери звякнул и вошел высокий грузный мужчина. Он тяжело протопал через малый зал, огляделся по сторонам. Кафе было практически пустым, помимо Отто, здесь был только один посетитель.
   Отто еще сидел погруженный в свои мысли, когда стул напротив крякнул и он увидел перед собой небритую улыбающуюся пухлую физиономию. Рабочая куртка с темной рубахой, растрепанная шевелюра.
   Вильфрид тяжело облокотился локтями о стол, отчего тот крякнул и вздрогнули тарелки с чашками, и уставился радостно на Отто.
   - Ушла?
   Отто задумчиво посмотрел на собеседника и медленно кивнул.
   - Да, ушла.
   Отто встретил Вильфрида утром, на железнодорожном вокзале, среди толкотни, грузчиков и запаха рельс. Вильфрид явно ждал прибывшего из Германии Отто, и хотя Хан не сразу узнал его, он почти не удивился. И вовсе не оттого, что привык к слежке, которая и вправду была теперь неотъемлемой частью его жизни. Встреча с Вильфридом, попадала в ту область его опыта, который не умел он интерпретировать и объяснять, поэтому подспудно ожидал ее где-угодно.
   На вокзале Вильфрид, обрушив на Хана объемистую словомощь своего дружелюбия, сознался, что знает, зачем Отто прибыл в Копенгаген. Что, разумеется, не собирается он мешать свершиться этой, без преуменьшения, исторической справедливости, однако хотел бы убедиться, что правильно истолковал Отто все их предыдущие встречи. Вильфрид перечислил и того лысого военного, и себя самого, и встречу с дамой в ночной лаборатории, в институте Кайзера. Признаться, к этому моменту Отто стал уже считать эти эпизоды игрой взбудораженного воображения, ведь каждый случай в отдельности настигал его в момент глубочайшего личного кризиса. Теперь же, в присутствии веселого Вильфрида, эта облегчающая понимание теория рассыпалась.
   Отто спросил Вильфрида, не против ли тот, что он расскажет Лизе об этих встречах, ведь иногда казалось ему, что именно они подталкивали его к определенным решениям. Вильфрид в ответ расхохотался, нисколько не возражая. Он проводил Отто до такси, пообещав встретиться с ним позже, не желая задерживать его, торопящегося на встречу с Лизой.
   Вильфрид громко заказал литровую кружку темного пива.
   - Я не задержу вас, Отто, зная как вы утомлены предыдущим разговором с фрау Мейтнер. Эта наша встреча с вами последняя, просто хотелось бы, выражаясь литературно, поставить жирную точку.
   - Я рассказал Лизе о вас, но она по-моему не обратила на это никакого внимания, - задумчиво проговорил Отто.
   - Ну-ну, не станем ее за это укорять. Есть ли ей до всего этого дело? Сегодня вы вернули ей гораздо больше Отто, вы вернули ей себя.
   - Но вы были там, в моих видениях. Я бы может и рассказывать-то не стал, если бы не встретил вас сегодня.
   Принесли пива и Вильфрид громкими глотками немедленно влил в себя половину. Шумно поставил на стол и икнул удовлетворенно. По прозрачным стенкам поползла вниз желтая пена.
   - Стали бы, гер Хан, стали. Такое не забывается.
   Я скажу вам буквально пару слов про ступени посвящения, ведь вы же прекрасно их помните? - не дожидаясь ответа, он продолжал: - Хочется верить, что оценили вы собственную роль в этой истории с должной высоты, и более не корите себя за то, что вам не удалось предотвратить создания ядерного оружия. Вы прекрасно справились с тем, чтобы задержать разработку на стороне Третьего Рейха. Мне надеюсь не надо вам пояснять разницу между появлением такого оружия у Гитлера в сорок третьем и появления у Рузвельта в сорок пятом. Красноречивейшая разница у вас за окнами, весьма легко считается количественно. Поэтому со своей задачей вы справились прекрасно.
   Что до снов, что вы видели, ступеней, давайте считать их некоторым уроком, из которого должно следовать, что некоторые чересчур выдающиеся открытия требуется ненадолго придержать, чтобы избежать катастрофы. Человек науки иногда неспособен понять это сам, и в этом случае ему помогает ваш покорный слуга. В вашем случае, я снимаю отсутствующую шляпу, вы практически справились самостоятельно, - тут Вильфрид ухмыльнулся. - Я говорю "практически", потому что с тридцать четвертого года, в забеге на открытие деления ядра вы состязались с такими опытными бегунами, как Ферми и Жолио-Кюри. А каков был бы сценарий, если бы Ферми в Италии либо Жолио-Кюри во Франции, практически колониях Третьего Рейха, открыли бы расщепление несколькими годами раньше? Нехороший, уж поверьте. Им потребовалась небольшая помощь с гипотезой о "трансуранах", над которой они, да и вы тоже, поломали голову четыре года. Вы ее в дальнейшем блестяще разбили.
   Вильфрид внимательно посмотрел на Отто. Тот словно бы воспринимал информацию с задержкой, не реагируя сразу.
   - Возможно вам этого и не хотелось бы знать. И не нужно знать. Ступени служат для того, чтобы преподать вам урок, и одновременно проверить, готовы ли вы посмотреть на человеческое познание, мораль, под несколько иным углом. Помните свои философствования с Вейцзеккером? Наука, новейшая, вероятностная, квантовая, как основа познания. Но помимо основы, базиса, у познания есть ведь еще цель, не так ли? - Вильфрид замолчал, продолжая пристально глядеть на Отто.
   Пауза висела чуть дольше положенного и Отто стало неуютно от предложенного уровня абстракции.
   - Все! Оставим пустые философствования, профессор. У вас есть своя прекрасная цель. Восстановление выдающейся немецкой науки. Дерзайте, вы как никто другой выучили урок! Считайте все что вы видели и слышали неприятными видениями, вызванными гипнозом, слабым иммунитетом и нервным срывом. Но знайте, что иметь с вами дело было весьма приятно.
   Вильфрид поднялся из-за стола, облокотившись на него, отчего тот снова крякнул.
   - Я не покажусь вам чересчур бестактным, если попрошу вас уплатить за пиво?
   - Я вас еще увижу?
   Вильфрид отрицательно покачал головой.
   - Оставлю вам взамен подарок.
   Он сунул руку в карман суконной куртки, вынул оттуда нечто и со стуком положил перед Отто на стол. Светло-зеленый, матовый камень или кусок стекла.
   - Тринитит или аламогордово стекло, - пояснил Вильфрид. - Сплавленный кварц и полевой шпат с места испытания первой ядерной бомбы на полигоне Аламогордо, в штате Нью-Мексико, США. Всего доброго.

***

   Я открыл глаза, чтобы постепенно, силуэт за силуэтом, передо мной проступила уже знакомая полу-готическая обстановка -- подсвечники, камин, люстра, ковер, пузатая мягкая мебель. С некоторым запозданием в пейзаже обнаружилась знакомая фигура Никанор Никанорыча, прямо передо мной, в положении в котором я оставил его до ступени посвящения.
   Возвращаясь ото сна, жмурясь и отмаргиваясь, я замечал сгустившуюся полутьму, словно бы горящих свечей стало меньше. Рельефы геральдических щитов оторочились глубокими тенями, отблескивая тускло, зловеще.
   Лилианы и Азара в помещении больше не было. Передо мной стоял один Никанор Никарорыч, участливо наблюдая, как я просыпаюсь.
   В руках Никанор Никанорыча был стакан воды, который он, едва убедившись, что я проснулся, протянул мне. Я стал уже немного привыкать к ощущениям заторможенности и слабости, приходящие после видения. Холодная вода освежила меня, смочив пересохший рот.
   - Все в порядке, Борис Петрович? - осведомился Никанор Никанорыч.
   Я не совсем еще пришел в себя, поэтому только кивнул.
   - Замечательная история, вы не находите? - спросил он, расплываясь в улыбке.
   Я не сразу взял в толк, о какой истории о говорит. О моей ли истории, сидящего тут, на краю границы понимания, или о только что рассказанной, о немецких ученых Отто Хане и Лизе Мейтнер. Скорее всего второе.
   В голове был хаос, очередной ворох мыслей, выводов и картин, стоявших перед моими глазами, и их я, будто устаревший процессор, пытался одну за другой перерабатывать, анализировать, делать выводы, в действительности совсем еще не пришедший в себя от пережитого.
   Я читал когда-то литературу о немецких ученых времен Третьего Рейха и второй мировой, о предъявляемых им справедливых претензиях, и их оправданиях, которые, ясное дело, никогда не будут признаны удовлетворительными. Похожий разговор Никанор Никанорыч заводил со мной и Анатолием в одну из первых наших встреч. Об ответственности ученого в условиях кровопролития, когда вес каждого выбора многомерен и неоднозначен. Но тогда мы скомкали его, отшутились и замяли. Теперь я побывал там, стал частью истории, в которой кто-то выбирает науку, кто-то самореализацию, а кто-то саботаж, и нет никакого единого мерила, помимо собственных внутренних ощущений. Я не совсем разобрался в моральной составляющей такого выбора. Судя по декларируемой Никанор Никанорычем с товарищами, защитной своей функции, мораль их интересовала настолько, насколько помогала манипулировать "подопечными". Как манипулировал Отто Ханом Азар. Однако не совсем прямолинейной, очевидной была эта цепь манипуляций, начавшаяся в далекую первую мировую. Я словно бы упускал важное звено цепи.
   Мои мысли перескочили на Отто Хана. Он ведь тоже не погиб, не заблудился в своем ограниченном лабиринте вероятностей. Правильный выбор его очевидно состоял в том, что он самоотверженно отдался борьбе с новым ядерным оружием. Кроме того, исходя из последнего разговора Отто с Вильфридом, немецкой ипостасью Никанор Никанорыча, открытие деления ядра урана могло состояться задолго до Хана и Мейтнер, однако эту вероятность вовремя не допустили.
   Голова моя, по началу отказывавшаяся включаться в немедленный анализ, рассуждения, начинала выхватывать одну за другой подробности, эпизоды ступени. В ней выкристаллизовывались и рассыпались теории, за частью которых я уже не поспевал. Из пласта личных воспоминаний, открытых мне гораздо глубже, чем передавал Отто Лизе, мне вспомнился вдруг Вейцзеккер, молодой, талантливый физик. Задержался я на особенной его философии на тему квантовой физики, вероятностей и морали, которую даже Вильфрид упомянул. И еще завершающая беседа Вильфрида с Отто о ступенях посвящения, будто бы насильно свернутая. Было ли тому причиной утомленное, разбитое состояние Отто, не готового к продолжению разговора? Он словно вовсе не был заинтересован, не испытывал любопытства, желал только прийти в себя, после пережитого с Лизой. Да и Вильфрид очевидно не особенно настаивал, ставил точку. Интересно, сколько ступеней было позади у Отто? Из его рассказа выходило, что только две. В этом случае в этих историях-предупреждениях появлялся новый аспект о котором я вообще не думал. Действительно, зачем нужны ступени, какой смысл в подсказках, в подталкивании научного открытия? Ведь не может же быть, что это обусловлено одной только необходимостью снизить риск. Что-то я определенно упускал.
   Я услышал голос Никанор Никанорыча, который будто вел диалог с моими еще неоформившимися мыслями.
   - Вы совершенно напрасно понижаете роль моральной составляющей, Борис Петрович, - говорил он задумчиво, будто и не со мной вовсе. - Вес ее высочайший, справедливейше называют ее формой общественного сознания.
   Он сделал паузу.
   - Сами посудите, ведь мораль, при всем насмешливом к ней снисхождении и высокомерном запихивании с глаз долой в философию и этику, всегда неотступно ступала рядом с человеком, меняя всего лишь образы. Была ли это форма религии, сводов нравственных правил или государственных законов. Она никогда не пропадала, всегда сопровождала любимейший ваш научный прогресс, нередко с ним конкурируя.
   Кажется, я весь превратился в слух. Мне казалось, что Никанор Никанорыч открывает передо мной очередную дверцу, в которую я, как Алиса Льюиса Кэррола пытаюсь проникнуть, но не нахожу нужного пузырька с надписью "Выпей меня".
   - А ступени? - пробормотал я -- Для чего ступени?
   Никанор Никанорыч вздрогнул, отходя от задумчивости и посмотрел на меня отстраненно, словно пробуждаясь от собственных дум.
   - Нам пора, Борис Петрович.
   Только после этих слов я как следует осмотрелся. Камин и вправду погас, тлея глазками углей. Огонь свечей тоже мерк, комната медленно погружалась во мрак. Мы были одни с Никанор Никанорычем, но если раньше я чувствовал тепло и своеобразный уют, теперь помещение становилось чужим, негостеприимным.
   Никанор Никанорыч двинулся к двери позади меня. Я задержался на секунду. Что-то притягивающее было в том, как проваливалось помещение в тень, тьма будто вытекала из противоположной стены, затапливая помещение, проглатывая камин с порталом, гаснущие свечи на стенах.
   Я поднялся, облокотившись о упругие подлокотники. Никанор Никанорыч стоял в двери, глядя на меня. Комната продолжала темнеть, камина я уже не видел, равно как и часть стен.
   - Что происходит? - спросил я его.
   - Декорации, Борис Петрович, всего лишь декорации, - ответил он и исчез в коридоре.
   Я двинулся за ним, вышел к лестничной клетке. Все тот же коридор без окон, освещенный желтым светом колокольчиковых светильников. Никанор Никанорыч был уже на половине пути к первому этажу.
   - Никанор Никанорыч, разве мы договорили? - крикнул я ему вслед.
   - О нет, Борис Петрович, конечно не договорили, - ответил он мне спиной. - Мы обязательно продолжим.
   Я ступил на лестницу, ухватился за лакированную перилу. Подо мной крякнула первая ступенька. Комната за моей спиной потонула в темноте, я почти физически ощущал, что тьма выплескивается, вытекает в коридор через незакрытую дверь.
   - Я бы, сказать по правде, продолжил прямо сейчас, - крикнул я, спускаясь.
   Вести с Никанор Никанорычем переговоры, перекрикиваясь через этажи и коридоры, было не совсем удобно, но он не останавливался, удалялся.
   Когда я спустился на первый этаж, Никанор Никанорыч был уже в конце безоконного коридора с бревенчатой стеной, у самого предбанника. Я посмотрел наверх, откуда только что спустился. Лампы второго этажа не горели, лестница вела в темноту.
   - План, Борис Петрович, обязательнейший к исполнению план, - прилетел ответ Никанор Никанорыча. - Выражаясь театральным языком, к которому всегда питал я слабость, настало время сменить декорации.
   - Я стал уже думать, что ваши сюрпризы закончились, что пришло время говорить откровенно, - прокричал я с чувством ему вслед.
   Я двинулся по коридору вслед за ним. Никанор Никанорыч вышел в предбанник, и тугая дверь хлопнула вслед за ним. Мне сделалось не совсем уютно в коридоре с тусклыми колокольчиками в синий горошек, преследуемому темнотой. Я ускорил шаг.
   Тугая дверь подалась не сразу. Я отворил ее и передо мной открылся знакомый досчатый предбанник и вешалка на стене, на которой висело одно лишь мое пальто. Никанор Никанорыча и след простыл. Удерживая дверь, я вошел внутрь, стараясь чтобы эта тяжеленная Симплегада, не смяла меня. Я затворил ее довольно мягко, но все равно раздался глухой удар, и сразу возникло ощущение, будто там за дверью что-то изменилось, может быть окончательно погас свет.
   Оставшись в одиночестве на двух квадратных метрах, между двумя дверьми, я подумал о том, что вся эта тревожная неопределенность, этот саспенс, тоже ведь являются ничем иным как декорацией, которыми хвастались Азар и компания. Разумеется, это не было равносильно ощущениям в кино или театре, где тебя водил за нос искусный режиссер, но все же человек, с понятными человеческими декорациями. В данном случае я вовсе не был уверен, являлись ли людьми Никанор Никанорыч, Азар и Лилиана. Черт побери, мне не хотелось об этом даже думать одному, в заброшенном доме. То, что во всех видениях они представали в одинаковых обличьях, давало хороший шанс, что они все-таки были людьми. Равно как и на то, что я схожу с ума, у меня диссоциативное расстройство личности, и я давно уже нахожусь в палате номер шесть.
   Я надел пальто, шапку и шарф. Поднял с пола портфель. Мне пришла в голову мысль о выключателе, но на стенах я такового не обнаружил. Что ж, по-видимому придется оставить горящей эту тусклую лампочку за синим горошком. Я отворил утепленную входную дверь. Она открылась без шума и скрипа. Передо мной развернулась темная тропинка на снегу, между кособоким забором и бревенчатой стеной с пустыми глазницами окон. Впереди маячил створ ворот и освещенная улица. Я спустился по ступенькам крыльца и закрыл осторожно за собой дверь. Снова каким-то внутренним щелчком отразилась во мне захлопнутая дверь, словно я отсек себя окончательно от дома с его готической гостиной и коридорами с бревенчатой стеной и колокольчиками.
   Я спустился на тропинку. Между забором и домом было безветренно и даже уютно. В то же время с улицы доносились шелест ветра и звуки улицы, что отчасти успокаивало меня. Глухая тишина пустого дома переносилась куда труднее.
   Обернувшись, я в последний раз посмотрел на черную облезлую дверь, никоим образом не показывавшую, что за ней скрывается, и направился по тропинке к выходу.
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"