Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Книга 8. Советская империя Зла, ч.1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

 []

--------------------------------------------------------------------------------------------------
Эпопея  "Трагические встречи в море человеческом"
Цикл  2  "Особый режим-фашизм"
Книга 8  "Советская империя зла"
Часть 1  "Чужие в родном отечестве"
-------------------------------------------------------------------------------------------------
Настоящий роман повествует о жизни "вольных" советских граждан после братоубийственной войны. Ленин обещал Свободу, Равенство и Братство, а на деле породил бессудные расстрелы, нищету и насилие во всём, то есть, первый в истории человечества фашистский режим. Тем не менее смирившиеся с бесправием герои романа продолжают влюбляться, строить личные планы на будущее, приспосабливаться... И только главный герой произведения Николай Константинович Белосветов, патриот, прошедший через фронты двух войн, подполковник белой армии, вынужденный сменить свою фамилию, не хочет жить больше в унижении, готовясь покончить самоубийством. А вот его товарищ по белой армии ротмистр Михаил Сычёв предаёт Родину, завербованный германским шпионом.
Книга читается с захватывающим интересом, так как многогранная жизнь с её человеческими подвигами, грехами и личными интересами всегда удивительна, а главное, поучительна.
С появлением на Земле государства Россия, основу которого составлял русский народ, его лучшие представители, передовая интеллигенция, всегда были "чужими" в родном отечестве, управляемом то русскими немцами, завезёнными в Россию царями Романовыми, то "верными ленинцами", слетевшимися в страну со всех концов света под видом коммунистов, а на самом деле сионистами, выдающими себя за евреев по национальному признаку, хотя слово "еврей" означает в переводе на русский язык вовсе не национальность, а идеологию - "другие". Это оголтелые расисты, главою которых были полурусский, полуиудей Ульянов-Ленин и иудей Троцкий, который приказал расстрелять в 1918 году 500 русских высших военных чинов, уже пенсионеров, героев русско-японской войны, а затем 100 тысяч русских военнопленных в тюремном лагере под Свияжском, пока Ленин выселял из России русских интеллигентов за границу. И власть евреев, называемая "советской", 74 года издевалась над русским народом, как сионистская, но выдававшая себя за коммунистическую. Это удалось им благодаря их самой высокой в мире сплочённости и захвату всех средств информации в свои руки, что позволило им сделать из себя "неприкасаемых" ни для какой критики. А в конце 20 века центр мирового еврейства в США, то есть, центр сионизма, отказался от своей расистской идеи руководить народами всего мира, но своих книг и Талмуда не уничтожил - то есть, идеология по-прежнему воспитывает новые поколения иудеев в духе расизма. Вот почему автор настоящей книги написал роман-дискуссию по "русско-еврейскому вопросу" "Покушение на лже-аксиомы". А пока что, в середине 20 века, русская передовая интеллигенция (в особенности бывшие офицеры русской армии) всё ещё гонима, меняет свои фамилии и чувствует себя в родной стране чужаками. Сионисты же укрепляют свою стратегию "неприкасаемости". И "русско-еврейский вопрос" остался не разрешённым, а роман "Покушение на лже-аксиомы" не напечатанным. У нас в русском народе рабский характер передаётся уже по наследству на генетическом уровне. Об этом повествует мой роман "Рабы-добровольцы".
Автор
Глава первая
1

Инженер Решетилов умел ладить с представителями новой власти, а потому и не был ни разу потревожен ни вызовом в ОГПУ, ни в милицию. Золото, оставшееся в доме после смерти отца, незаметно помогало ему не только в отношениях с чиновниками, берущими взятки, но и позволило осуществить давнюю мечту - уйти с завода в преподаватели в Институт металлов. Жизнь продолжала течь тихо, сытно, незаметно. Одна беда, не мог он обходиться без женщин. Бордели при большевиках исчезли из города, находить себе голодных вдов надоело - только и знали, что просить деньги, а постельной страсти от них не добьёшься, другое у всех на уме. И решил он жениться. Мысль эту подсказала ещё не старая мать:
- Да найди ты себе хорошенькую девушку, из бедных, чтобы не заносилась, а благодарной была, что взял, и живи. Зачем тебе образованная? И мне была бы подмога.
И он нашёл. И женился, понимая, что тосковать по Вере Андреевне бессмысленно - уплыла замуж за Белосветова, бывшего офицера белой армии. Но хорошо ему было только чуть больше года, а потом жена надоела, и он тяготился ею. Начались раздражения, ссоры. Так было и в этот раз...
- Вот что, Раиса, - сухо произнёс Фёдор Дмитриевич, глядя на жену не то оценивающим, не то осуждающим взглядом, - сегодня ко мне придут играть в преферанс коллеги, так уж ты, дорогая, сделай, пожалуйста, мне одолжение: не появляйся к нам в этаком вот виде! Не позорь меня перед интеллигентными людьми.
- В каком это виде, Федя? - Поражённая оскорбительными словами мужа, Раиса, 25-летняя, слегка раздобревшая после родов, но миловидная женщина, смотрела на Фёдора Дмитриевича остановившимися глазами. Ещё и трёх лет не исполнилось, как поженились, а почти 2 из них сплошные попрёки и пренебрежительное отношение. Не набивалась же к нему в жёны, сам предложил.
- Не понимаешь? - Фёдор Дмитриевич ещё раз оглядел жену с головы до ног. Перед ним стояла с опущенными руками, в переднике кухарки совершенно чужая ему женщина. Когда жил с нею как с любовницей, пригласив в дом на роль домработницы, была аккуратной, фигуристой. А как родила, и понесло, что тесто из опары. Видно, уж такая порода - пошла вся в мать. И теперь, находясь в таком цветущем возрасте, выглядела какой-то раскисшей, поблекшей. Даже красивые, прежде спокойные, глаза потускнели - ни блеска, ни живого задора в них. А ведь был, был задор! И блеск был. Иначе бы он не женился на ней.
- У тебя же ни одного приличного платья! Никакого вкуса. Я, что ли, должен этим вместо тебя заниматься? - продолжил Фёдор Дмитриевич.
Не поднимая больше на него глаз, только краснея до самых плеч, она тихо спросила:
- Может, мне уйти к своим? Зачем я тебе?
Фёдор Дмитриевич вспыхнул, почувствовав укор совести:
- Ну вот, сразу в крайности! Я же тебя не гоню, кажется. И не ущемляю ни в чём. Могла бы себе сшить что-нибудь у портнихи поприличнее. Посоветоваться с другими, если сама выбрать не можешь.
- Я выбрать могу, - проговорила Раиса, сдерживая рыдания в горле. - Разве не знаешь, какие у меня были платья?
- Но ты же... больше не влазишь в них!
Раиса села на стул, закрыла лицо руками и тихо расплакалась, произнося сквозь слёзы:
- Твоя мать не даёт мне денег на портных. Покупает сама для меня, готовое. Да такое, чтобы годилось на корову и на долго.
- Перестань плакать, мне это неприятно! - оборвал Решетилов жену, не найдясь, что ей сказать ещё, и думая о Екатерине Котенёвой, которую ему предложила в жёны Вера Андреевна. Он, даже не зная её, не видев ни разу, отказался. А когда увидел и стал просить ту же Веру Андреевну посватать ему Котенёву, та не согласилась. Потому, что уже знала о его отказе заочном, из-за ребёнка. Действительно, он ляпнул тогда Вере Андреевне: "На кой мне чужой приплод! Что я, не найду себе девушку, что ли?" Вот и нашёл. А теперь, когда спал с ней, всё равно думал о Вере Андреевне - так и осталась желанной для него навсегда.
От горьких мыслей отвлёк вопрос жены, заданный со всхлипом:
- Федя, скажи мне, зачем ты на мне женился?
- Ну вот, опять она за своё! Зачем, зачем?.. Зачем вот ты со старухой Марютиной водишься?
- Она добрая. Работала со мной в больнице.
- Но ты же всё-таки акушерка, а она - какая-то санитарка всего! И большая разница в возрасте!..
- У неё нет никого, одна осталась.
- А мы тут при чём? Ты теперь не работаешь, могла бы и не ходить к ней!
- Это я-то не работаю? - Раиса так и залилась слезами. Даже со стула вскочила от новой обиды. - Весь домище - на мне. И убираю, и топлю, и стираю, варю. И за Борей хожу. Так мне ещё... и живой души нельзя повидать?..
- Ну, за сыном - присматривает мама. Зачем же всё так усложнять?
- Ма-ма?! - От ненависти у Раисы перекосилось лицо и перестали течь слёзы. - Твоя мама - только и знает, что ест меня поедом! Изо дня в день, изо дня в день! И то ей не так, и это плохо. Шагу не ступит, чтобы не попрекнуть чем, не ужалить!
Дверь в комнату неожиданно распахнулась, и на пороге возникла Анфиса Матвеевна. Щёки - в малиновых, раздавленных ягодах, из глаз - молнии:
- Ах, ты, поганка такая! Не нравится наш дом - не держим! Вот тебе Бог, - ткнула пальцем куда-то в потолок, имея, должно быть, в виду небеса, - а вот и порог! - Указующий сухой перст повернулся в сторону двери и застыл в неумолимом безжалостном показе вниз.
Вспылил, покрываясь материнскими пятнами на лице, и Фёдор Дмитриевич:
- Мама! Сколько раз тебе говорить: подслушивать за дверью - низко!
- Я - не подслушивала! - остервенилась Анфиса Матвеевна, много лет терпевшая в этом доме бесконечные унижения от мужа. Теперь - её черёд повышать здесь голос. И она пояснила: - На весь дом было слышно, как она тут наговаривала на меня! А ты - слушаешь эту нищенку. Другая - ноги бы тебе целовала, да благодарила, что взял в жёны! По-французски, по-немецки умеешь, а эта...
- Мама! Прошу тебя, сейчас же, всё это прекратить! - выкрикнул Фёдор Дмитриевич. - Не вмешивайся в мою жизнь, мы без тебя разберёмся.
Раиса, гневно откинув голову, выпрямившись, произнесла:
- Не кричи, Федя. Я и без шума уйду: слава Богу, есть и свой дом. Не такие уж мы нищие. Не пропаду. Опять в больницу пойду работать. Теперь бабы снова рожать принялись...
Гнев, стыд, обида - все чувства перемешались на похорошевшем лице Раисы. Глаза её, только что бывшие невыразительными, сверкали. Она стала такой, какою он её встретил, когда пригласил к себе в дом. И теперь, разглядывая её и угадывая в ней былую соблазнительную женщину, он, отходчивый по натуре и нерешительный, испугался:
- Рая, перестань. Никто тебя не гонит. Ну, зачем ты так?..
Он любил своего двухгодовалого сына, ставшего похожим на красивую куклу с большими голубыми глазами, и не допускал мысли, что его могут отнять у него. Однако по настроению жены понял, что это может произойти даже сегодня. И хотя уже не любил её, а порою не мог и видеть - как ходит, ест, одевается - готов был извиниться перед нею, а мать свою обругать.
- Как это не гонит? - вопросила жена с изумлением. - Кто мне, только что, показывал на порог?..
Анфиса Матвеевна хотела что-то выкрикнуть судорожное, ненавистное, но Фёдор Дмитриевич опередил её, заорав:
- Мама! Оставь нас сейчас же! Иначе, я не знаю, что сделаю!
Всё же Анфиса Матвеевна выкрикнула тоже, но уже другое:
- Э-эх! Ду-рак!..
Ужав тонкие обиженные губы, махнув безнадёжно рукой, она демонстративно вышла. Фёдор Дмитриевич, отвернувшись к окну, со вздохом произнёс:
- Вот видишь, ты поссорила меня с матерью.
Почувствовав страх и растерянность мужа, Раиса возмутилась:
- Я, значит, виновата, не она? Ну, хватит с меня, натерпелась!.. - Она тоже решительно направилась к двери.
Решетилов испуганно запротестовал:
- Рая, ну, куда же ты? Постой. Мы же не договорили...
Она остановилась.
- О чём говорить? Думаешь, не знаю о твоей зазнобе?
- Какой зазнобе?
- Той, чью фотокарточку держишь в своём столе, да любуешься по вечерам.
Решетилов покраснел до корней волос:
- Какую фотографию? О чём ты?..
- О поповне, Рождественской. Постеснялся бы! Замужняя женщина, второго ребёнка родила Белосветову.
- Это... старая фотография, - пробормотал Фёдор Дмитриевич. - И история - тоже старая.
- Так порвал бы. Зачем в столе-то держать? - Раиса всхлипнула.
- Порву, Раечка. Хочешь, хоть сейчас, а? И будем жить с тобой хорошо, мирно. Хочешь? - Он вдруг от чего-то растрогался, привлёк жену к себе, обняв за плечи.
- Я же люблю тебя, Феденька, люблю! - Раиса, потеряв над собою контроль, захлебнулась от рыданий, выговаривая мужу свои слова куда-то в грудь, которая намокла от её слез. Душу её раздирали противоречивые чувства.
Ошеломлённый искренностью и глубиною её признания, Фёдор Дмитриевич гладил её плечи.

2

Белосветов любил теперь уходить на скальный обрывистый берег Днепра за Потёмкинским садом. Оттуда открывался вид на далёкую холмистую степь за рекой, белые облака, барашками уплывающие за горизонт. Он смотрел на них и думал о жизни. В отгоревшей войне и белые, и красные жили одной мечтой: "Ну, ну, ещё немного, и победим! Начнётся новая страница истории, без смертей". И продолжали ненавидеть, убивать и проклинать: "Всё из-за вас, гадов!.. Из-за вас!.." Но и мы, "белые", и они, "красные", были русскими в основной своей массе. А вот, кто нас стравил?.. Срываемые ветром гражданской войны и ненависти, мы уходили из жизни, как осенние листья с деревьев - сотнями тысяч. А потом, когда кончилась эта звериная лютость, утихли взрывы и выстрелы, оказалось, что у разбитого корыта осталась вся Россия, которой правят опять те, кто стравил нас. И в судьбы уцелевших белых вошёл террор этих правителей. Их "еврейская месть" после убийства семьи царя и всех великих князей стала дикостью расистов, когда сионисты принялись массово отправлять в могилы и лагеря новых мучеников из невинного народа, и страх перед пионерами человеконенавистничества, сеющими национальную рознь, продолжает витать над нами, словно невидимое облако, из которого далеким неясным гулом погромыхивает гроза ненависти в наш адрес. Уходя всё дальше за горизонт, маскируясь уже под историю, которую-де творит народ, а не вожди, гроза ворчит теперь хитрыми газетными статьями. Потихоньку, в качестве поблажек, стали открываться для стариков уцелевшие церкви. Звонили иногда, по большим праздникам, колокола, но коротко, осторожно, чтобы не рассердить атеистическую власть, состоящую почему-то везде из евреев. Так что громкого православия быть не могло. Слава всевышнему и за то, что разрешили хоть старым людям ходить в церковь, отделив церковь от государства. Детей - открыто сейчас не окрестишь, только тайно. Это хорошо, что тесть Николая Константиновича окрестил внука и внучку прямо на дому, пригласив знакомого священника Китаева. А то жили бы без родной веры, антихристами. Да и то этой милости были обязаны старым иудеям, которые не захотели жить без своих синагог и отменили закон о запрещении церквей. Ну, а если разрешать синагоги, то надо хотя бы делать вид, что не запрещено молиться и остальным. Наверно, правительственные евреи считают, что достаточно и того, что Яков Свердлов успел в 1918 году принять через Совнарком закон о смертной казни за антисемитизм. Можно не принять на работу человека любой нации - не подходит по образованию или деловым качествам. Но, если будет отказано в этом еврею, расплатой станет смерть "антисемита". Нигде в мире такого ещё не было, но в стране победившего "еврейского социализма" жизнь не евреев зависит уже не от фронтов гражданской войны и её пуль, а от благосклонности к ним или недовольства евреев.
Ко всему люди привыкают. Привыкли и к господствующему положению евреев в стране. Открытые расстрелы, когда свирепствовали сионисты Троцкий, Землячка, Кун, Майзель - вроде бы прекратились, а о тайных, в подвалах Лубянки, мало кто знает. В общем, всё ужасное, исходившее от сионистов, постепенно отодвигалось в сознании людей в прошлое. Бывших офицеров тоже начали, как будто, забывать, и больше не трогали. А некоторых из них даже призвали на службу опять. Бывший командующий Юго-Западным фронтом, у которого Белосветов служил, защищая родину от германцев, теперь снова командовал и был на крупном посту в Красной Армии. Бывший поручик Тухачевский, примкнувший к большевикам сразу после революции, выдвинулся на самый высокий пост. Были на службе у красных и другие известные генералы - много уже. Жизнь постепенно менялась - порою непонятно, странно, но... менялась. Не изменилось ничего только в судьбе Николая Константиновича, прижившегося в доме священника Рождественского. Подрастал маленький сын, наречённый Александром, родилась дочь Наталья. А родного дома, в Москве, кажется, уже не было вовсе - не откликался оттуда никто.
Весной этого года боль и тоска по родным заныли в душе Николая Константиновича с такой силой, что стал просыпаться среди ночи и до утра не мог заснуть - всё думал: как они там, где? Почему не отзываются? Вот так, постепенно, он и решился: "Надо съездить в Москву самому! Лично походить по знакомым и убедиться во всём. Если знают, конечно, и сами целы. Может, отыщутся ещё? Либо мать, либо отец. И, уж во всяком-то случае, хоть сестра. Не может же так... чтобы все сразу..."
К лету решение ехать окрепло в душе Николая Константиновича окончательно. Он решил посоветоваться с женой, которую глубоко уважал, но, к собственному изумлению, почему-то не полюбил большой и глубокой любовью, несмотря на её такую заметную, породистую красоту.
Действительно, это было странным. Вера Андреевна была хотя и рослой, но очень женственной. Отец Андрей был неправ в отношении её лёгкого косоглазия - оно не портило её. Скорее, наоборот, делало её более милой и беззащитной на вид. Оно было, к тому же, почти незаметным для посторонних людей. Охапку своих пышных, каштановых волос она укладывала на голове в высокую, подвитую на концах, причёску, наподобие греческих богинь. Нос у неё был отцовский - с небольшой горбинкой. На верхней губе темнел лёгкий пушок, и, почти в самом уголке губ, слева, словно вкрадываясь в её печальную улыбку, пряталась крохотная коричневая родинка. Щёки были впалые, отчего создавалось впечатление, будто у неё слабое здоровье. Но она была здорова, только слишком застенчива и впечатлительна, отчего и казалось тоже, что не уверена в себе из-за здоровья. Могла расплакаться, если с ней грубо разговаривал отец.
Отец Андрей был по природе своей груб, часто попрекал её, так что плакать приходилось частенько. Но, слабой духом или безвольной, она никогда не была - её мягкость шла от доброты и материнского воспитания. Поэтому, когда Николай Константинович признался ей, что страдает от тоски по своим и хочет съездить в Москву, посмотреть, что там случилось, она сразу же согласилась с ним во всём.
- Да, Коленька, да. Конечно же, надо съездить и всё выяснить!
- Но меня там могут узнать, - заметил он ей, чтобы поняла, что он с этой поездкой рискует не только собой, но и будущим своих детей, если не вернётся. - Ты не боишься, что это может отразиться и на твоей судьбе? Если меня там опознают и задержат.
Она задумалась лишь на несколько секунд. Однако ответ был решительным:
- От судьбы, Коленька, всё равно не уйти. Помнишь, ты рассказывал, как молился ночью в степи, когда хотел бросить этого раненого красного, с которым убежал от махновцев.
- Ну, помню.
- И спас человеку жизнь. А ведь он, если бы ты его бросил, умер бы наверняка.
- Так неизвестно, выжил ли он у стариков, которым я его оставил?
- Я не про это. Ты - молился, и Бог заступился и за него, и за тебя. Вот и теперь молись. Глядишь, всё и обойдётся.
- Ладно, буду молиться, но ещё есть и пословица: бережёного и Бог бережёт. Отращу усы и бороду, чтобы никто не узнал. Если меня и помнят там, так совершенно другим - без усов и бороды, молодым! Авось, не узнают...
- Правильно, Коленька! - одобрила жена. - Это очень умная мысль.
С этого дня Николай Константинович начал отращивать бороду и усы. Даже тесть удивился, увидев его через 3 месяца - ахнул:
- Ну, вылитый тебе священник! И лицо - благообразное. Никто в жизни тебя там не узнает! - А про себя подумал: "А у Верки-то губа - не дура!.."


В Москве Николай Константинович был в последний раз в 14-м году, молодым поручиком, отправляющимся из отпуска в Петербург, где служил при Дворе императора в гвардии. Как раз началась война с Германией, и на вокзале его все принимали за офицера, отправляющегося на Северный фронт. Играл духовой оркестр, было много провожающих и цветов. "Московские Ведомости" печатали портреты добровольцев - юных, неопытных, в лихо заломленных офицерских фуражках. Отъезжающие на фронт офицеры чувствовали себя героями, выпячивали перед невестами грудь колесом. А он ощущал лишь стыд и неудобство - его провожали сестра и её подруга, когда-то влюблённая в него, но уже вышедшая замуж и родившая сына. Провожающая публика смотрела на него тоже, как на героя, и он сгорал от стыда, моля Бога, чтобы скорее подошёл поезд и чтобы этот позор прекратился.
По приезде ко Двору, он подал на имя дворцового коменданта генерала Воейкова рапорт о добровольном желании защищать родину на фронте, но генерал отказал.
Господи, как давно это было, 11 лет прошло! Теперь он снова был на вокзале, но возмужавший, с бородой. Прошёл к кассам и вспомнил, стоя в очереди, как ходили поезда, по рассказам очевидцев, из Москвы в Петроград в 20-м году, когда он воевал в Крыму. Билеты можно было приобрести только по специальному пропуску, который нужно было предъявлять в кассе. Всё это было из-за спекулянтов, "мешочников", которые ухитрялись ездить на крышах вагонов даже зимой. А в 17-м году, рассказывали, в вагоны набивалось по 300 человек. Нечем было дышать, нельзя было двинуться с места. Люди не могли попасть в туалет и терпели, случалось, по двое суток: сутки езды от Питера до Москвы, да поезда опаздывали почти на сутки. Люди висели на буферах, ехали на крышах. Теперь это уже в прошлом, хотя в остальном жизнь так и не наладилась.
Провожали Николая Константиновича на этот раз не только жена и её подруга, смотревшая на него с тоской и любовью, но и отец Андрей. Это сильно удивило Белосветова, потому что ещё не знал, какие тот строит планы в отношении его будущей деятельности.
Ночью Белосветов спал в вагоне плохо, хотя и ехал в родительский дом. Казалось бы, исполняется выстраданная мечта, спи себе спокойно, как сурок. Ан нет, снова бессонница, опять всё вспоминал без конца, волновался, ворочался. А под Курском вообще поднялся и сел, пяля глаза в темноту. К рассвету за окном поскакали родные берёзы, мелколесье, перемежаемое полями. Россия, родина! А поезд всё тащится и тащится, как голодная кляча. Без конца останавливается на всех станциях, полустанках. В вагон ломятся бабы с корзинами, мешками, возня, крик, суета - почему-то брали штурмом, а не садились. Проводник охрип от ругани с пассажирами. И было в вагонах грязно, тесно, душно. "Как и в самом государстве", - тоскливо подумал Белосветов.
В Москву поезд пришел, когда серенький день уже дотлевал.
Николай Константинович взял свой саквояж и первым сошёл на перрон. В небе, сбившись в кучу из тёмных точек, кружили галки, пахло мазутными шпалами, сгоревшим углем. А когда вышел на привокзальную площадь и увидел извозчиков, сильно заколотилось сердце: "Господи, дома!.." Со всех сторон неслась родная, акающая скороговорка. Сколько же лет он не слышал её? 11? Ну да, с 14-го...
К нему словно придвинулась вплотную, забытая им, Москва, со скупым светом уличных фонарей, уходящих вдоль центральных улиц, как Тверская, и без фонарей на окраинах, с испитыми белыми лицами москвичей, обносившихся, но по-прежнему бойких и юрких. Кто-то уже дёргал его за рукав:
- Ежли есть багаж, пошли: донесу, куда надо!
Ехал на извозчике и с волнением всматривался в дома, улицы - вроде бы те же, и чем-то не те. На стенах много, вылинявших после дождей и солнца, дурацких транспарантов. И полно красноармейцев, расхаживающих по городу. Но внимание рассеивалось, было не до улиц с её прохожими - сейчас увидит отца с матерью в тихом Арбатском переулке! Вот что было в душе, доводило до такого нервного возбуждения, что было не по себе и хотелось лететь, а не ехать.
"А может, они сейчас и не живут на старой квартире? - пришла в голову мысль. - На письма-то... ни одного ответа! Может, надо было, когда приехал на Курский, не сюда на извозчике, а в депо, на Казанский? Там отца все знают, сразу бы и выяснил всё. Ну, да чего уж теперь... Сначала проверю дом".
Расплатившись возле родного дома с извозчиком, он чуть ли не бегом ринулся на второй этаж и, подойдя к двери, знакомой с детства, нажал на чёрную кнопку звонка. Казалось, что не звонок задергался в конвульсиях за дверью, а собственное сердце, готовое выскочить из груди. От волнения даже пощипывало в носу. Подумал: "Не хватало ещё расплакаться!.."
Кто-то подошёл к двери, загремел какими-то там железными запорами, чего не было раньше, и приоткрыл её на величину железной цепочки. Николай Константинович увидел в щели пожилую некрасивую женщину с измождённым и испуганным лицом. Разглядывая его с тревогой и опасением, она спросила:
- Вам кого?
- Я к Белосветовым, - выговорил он с трудом. - А вы - кто будете?
- Эка, батюшка, вспомнили! - воскликнула женщина, перестав его бояться. - Стариков ещё в 19-м схоронила их дочь. Сначала сыпняком заболел старик. А потом и старушка. Видать, заразилась от него. Тиф тут был! Почитай полдома жильцов перемёрло.
Оглушённый свалившимся горем, он почувствовал, как наливаются тяжестью ноги и стоял молча, будто закаменел.
- А дочка ихняя куда-то уехала. Говорили, с каким-то инженером, в Сибирь. Вроде замуж за него вышла. А вы кто же им будете?
- Племянник, - солгал Белосветов.
- Вы не подумайте чего, - заторопилась женщина с беспокойством. - Нам их квартиру дали по закону, как их дочка-то выехала. Нас тут - 8 душ. А вещи, какеи оставались, комендант забрал. Можете спросить у ево самово - на первом этаже, внизу проживает. Дык ить лет-то скоко прошло!..
Он не стал больше расспрашивать - пошёл вниз. Она тоже ничего не сказала, только смотрела, как он спускается по ступеням, точно больной, и закрыла дверь.
Услыхав щелчок английского замка, он вернулся, вспомнив, что не спросил, на каком кладбище похоронены мать и отец. На этот раз, прежде чем нажать на кнопку звонка, он обратил внимание на след от медной дощечки, висевшей когда-то на двери. Там было написано: "Инженер К.М.Белосветовъ". Табличка эта висела много лет, он помнил её с детства. А теперь её не было, и он, удивившись тому, что не заметил этого сразу, раздумал звонить. Не всё ли равно теперь, на каком кладбище? В Москве ему не жить и, стало быть, за могилами не ухаживать. К чему тогда тревожить эту женщину ещё раз? Да и не знает, скорее всего. А и знает, всё равно не скажет - чтобы не приходил больше и не расспрашивал. Вон как недоверчиво смотрела, когда назвался "племянником"!


В то время как Николай Константинович переживал своё горе в ошеломившей его Москве, его домашние переживали встречу с человеком, назвавшимся работником ОГПУ, Батюком. Явился он к ним не в военном, а в штатском, под вечер, и ещё с порога спросил:
- Скажите, пожалуйста, здесь проживает гражданка Рождественская, Вера Андреевна?
- Да, - ответила матушка Анисья Григорьевна, открывшая незнакомцу дверь. - Это моя дочь.
- А можно её видеть?
- Простите, а вы кто же ей будете? По какому делу?
Увидев глубокий шрам на щеке незнакомца, Анисья Григорьевна почему-то сразу встревожилась. Все вокруг знают, что Верочка вышла замуж и давно уже не Рождественская и не Неретина по первому мужу, а Ивлева. А этот...
- Вот моё удостоверение.
Нежданный гость протянул небольшую книжечку. Там была его фотокарточка в военной форме, и было написано, что Константин Николаевич Батюк является оперативным уполномоченным ОГПУ. Однако Анисья Григорьевна, обмерев от страха, не запомнила ни фамилии, ни звания пришельца. У неё моментально что-то вступило в ноги, она растерялась и чувствовала только, как отливает от лица кровь.
- Проходите, - пролепетала она.
- Да вы не пугайтесь меня, - успокаивал Батюк, заметивший, как она изменилась в лице. - Я к вашей дочери по личному делу, можно сказать.
- Пожалуйста, пожалуйста, - бормотала матушка, не понимая ничего и не вникая уже в смысл его слов. И отца Андрея, как на грех, в доме не было - ушел исповедовать умирающую роженицу. Что было делать? Вот и теряла рассудок от страха перед ГПУ.
Увидев вышедшую из своей комнаты дочь, Анисья Григорьевна проговорила, прикрывая ладонью дрожащие губы:
- Вера, это к тебе. Из гэпэу...
Вера Андреевна, глянув на гостя и почувствовав, что случилась какая-то беда, тоже мгновенно побледнела. И сразу же связала приход гэпэушника с отъездом мужа в Москву: "Наверно, схватили!.."
- Слушаю вас, - произнесла она еле слышно, не зная, что теперь делать, как держаться, чтобы не навредить мужу нечаянно. Может, он там запирается и ещё ничего не сказал, и они не знают, кто он на самом деле. Лицо её мучительно напряглось.
Батюк, привыкший к таким сценам, и тут всё заметил и понял, что его приход смертельно перепугал этих женщин. Жалея о том, что показал своё удостоверение - надо было представиться им просто по имени и отчеству, да и всё, а потом уже... - он заторопился, чтобы рассеять их испуг:
- Да вы не переживайте, пожалуйста. Я пришёл к вам, чтобы выяснить только, знаете ли вы человека по фамилии Белосветов? В 20-м году я попал вместе с ним в плен к махновцам. И там этот Белосветов, можно сказать, спас мне жизнь. А когда уезжал, дал ваш адрес. Я был тогда ранен, и он оставил меня у одних стариков в Александровске. А потом, когда я выздоровел, то вообще остался в Александровске - служу там. Короче, Белосветова этого я так и не отблагодарил. Сначала закрутили всякие дела, не до поисков было, а потом... так уж вышло, постепенно забыл о нём - оправдывался Батюк, замечая, что ничуть не успокоил хозяек дома, особенно молодую и красивую, которой он почему-то стеснялся и старался поэтому не смотреть на неё, а она всё равно, как напряглась сразу, так и стояла перед ним оцепеневшей. - А теперь вот, - продолжал он, - из Одессы рассылают вдруг по нашим органам во всех городах фотографию одного бежавшего из-под следствия преступника. - Батюк достал из внутреннего кармана пиджака фотографию и передал её Вере Андреевне. - Знакомо вам это лицо?
Вера Андреевна, взглянув на карточку, облегчённо вздохнула - не знала этого человека.
- Нет, я никогда такого человека не видела, - сказала она, возвращая портрет. - Вы - садитесь, пожалуйста...
- Я так и думал, - обрадовано проговорил Батюк, садясь на указанный ему стул. - Однако фамилия этого человека - Белосветов Николай Константинович!
Вера Андреевна вздрогнула. Не замечая этого, Батюк увлечённо продолжил свою мысль:
- Понимаете, я решил проверить... Тот Белосветов, который меня спас - тоже Николай Константинович. Мы с ним -
тёзки, только наоборот: я - Константин Николаевич.
- Очень приятно... - с трудом произнесла Вера Андреевна.
- Так вот, мой Белосветов - был подполковником царской армии. Перешёл на нашу сторону, можно сказать. Оставил мне ваш адрес... А я хочу теперь узнать: доехал он до вас или нет?
Вера Андреевна, чувствуя в ногах слабость, а в душе страх, тоже опустилась на стул. Боясь расплакаться, неуверенно проговорила:
- Нет... я даже не знала, что он собирался к нам.
- Так, всё ясно, - с грустью выговорил Батюк, поднимаясь. Значит, не доехал. Видно, этот гад, - он потряс карточкой, - воспользовался его документами!
- Извините меня, но я ничего не знаю, - чуть смелее проговорила Вера Андреевна.
- Извините и вы, что побеспокоил. А кем доводился вам Николай Константинович?..
- Ну, как вам сказать?.. Наш знакомый. Заходил несколько раз, когда их корпус стоял тут у нас в Екатеринославе.
- Та-ак... извините ещё раз. Я думал, он вам более близкий человек. Ну - жених, что ли.
- Я теперь замужем, - торопливо заверила Вера Андреевна. - Мой муж - Ивлев. У нас двое детей.
- Понятно, - угрюмо проговорил Батюк, перестав стесняться и рассматривая иконостас в углу. Перехватив его взгляд, Вера Андреевна пояснила:
- Я - дочь священника. - И подумала: "Хорошо, что Коля сменил фамилию".
- Вижу. Верность религии соблюдаете. И имя у вас хорошее, а вот человека... - Он не договорил: "Зачем? Раз Белосветов не дошел до неё, то и она не виновата ни в чём".
В комнату вошла пожилая кухарка в фартуке. Не обращая внимания на стоявшего посреди комнаты Батюка, деловито спросила:
- Матушка, ужин подавать?
- Погоди, Глафира, потом! - Анисья Григорьевна сделала кухарке знак, чтобы та ушла.
- Так ить простынет всё!
- Иди, Глафира, иди! Потом с ужином. И батюшка ещё не вернулся, без него не будем, - повторила Анисья Григорьевна недовольно.
Кухарка вышла, и Батюк начал откланиваться:
- Ну, что же, ещё раз прошу извинения, что потревожил. Всего вам хорошего!
Вера Андреевна несмело, больше из вежливости, предложила:
- Может, поужинаете с нами?
Он холодно отказался:
- Спасибо, я тороплюсь. Всего доброго. - И направился к выходу. Возле двери обернулся, сказал: - На всякий случай, хочу предупредить. Если, паче чаяния, этот человек, - он вновь достал фотографию, - появится у вас, сообщите о нём в местные органы. Я оставлю вам телефон. - Батюк достал карандаш и на обороте карточки написал номер. Положил фотографию на тумбочку возле двери и вышел.
Матушка Анисья Григорьевна принялась креститься:
- Господи, господи, пронесло! Кажется, пронесло. Не дай Бог, был бы дома Николай! О, господи, и что теперь только будет с нами? Заступись за нас, грешных, и помилуй! - Она опустилась перед иконостасом на колени и стала творить молитву о заступничестве.
Вера Андреевна ходила по комнате, заламывая кисти рук. Её тревожило другое: вдруг этот Батюк придёт ещё раз и застанет Николая Константиновича дома. Ей казалось, все они теперь находятся на краю гибели.


К дому Каретиных идти было недалеко - тоже на Арбате, только через 2 переулка. Пух, летевший в свете уличных фонарей с деревьев, казался золотистыми мошками, мельтешившими в воздухе. И сразу в памяти Николая Константиновича возникла далёкая рождественская ночь. Вот так же, как тополиный пух, летел в свете жёлтых фонарей снег, а он с сестрой провожал домой Иришу Каретину, подругу Кати. Он был старше их на 5 лет, поступил в юнкерское и был отпущен из Санкт-Петербурга на праздник домой. А девочки учились в гимназии и уже интересовались молодыми людьми. Ириша бросала в него снежками, неестественно звонко смеялась. Он понимал, что нравится ей, но сам никакого интереса к ней не проявлял, знал, ей не исполнилось ещё и 16-ти, а он уж скоро заканчивает... и потому только снисходительно улыбался.
"Интересно, какая она теперь? - подумал Николай Константинович, сворачивая к знакомому дому и силясь представить себе Иришино лицо. - Небось, куча детей. - Он помнил, сестра говорила ему в госпитале, что подруга её вышла замуж перед самой войной. Муж её был офицером, как и он тогда. - А вдруг переехала, не живёт здесь? - испугался он. - И старики померли..."
Эта простая мысль настолько ужаснула Николая Константиновича, что он даже ускорил шаги и так и не вспомнил лица Ириши, в памяти осталось что-то расплывчатое. Хотя знал, была маленькой, глазки задорно блестели. В общем, симпатичная была девочка. Неужели судьба сегодня будет такой беспощадной к нему, что он не встретит в Москве ни одного родного лица? Ведь и переночевать даже негде будет, придётся тащиться ночью в нумера. Сердце у него тревожно расходилось, и видения юности сразу отодвинулись куда-то, исчезли, будто и не было у него ни самой этой юности, ни близких, ничего, кроме фронтов и этого вот скорбного вечера и разрывающей сердце печали. Возвращение блудного сына домой, а возвращаться-то... и некуда.
Дверь ему открыла мать Ириши, Анна Михайловна. И, конечно же, не узнала его. Но, слава Богу, жива хотя бы сама, здесь, на месте, и, может быть, знает что-нибудь о Кате.
Наконец, после ахов и охов, слёз и объятий, он выяснил, что все Каретины тут, на месте: жив Фёдор Артамонович - спит; Ириша тоже дома - "сейчас подниму; да, была замужем, за горным инженером, растёт внук, а сам муж - Коркин его фамилия, Василий Владимирович - не вернулся. Уехал весной 18-го к своим родителям в Саратов, и с тех пор нет от него никаких вестей".
- Да какие же, Коленька, вести? - вытерла старушка глаза. - К старому - уж поворота, видно, не будет. Если живой, так, небось, новую жену себе завёл, коли домой, к прежней жене, не захотелось. Что же мы не знаем, что ли, его окаянного! Честолюбив, токо о личном успехе всегда и заботился. Любил женщин, вино. Правда, инженером, говорят, был хорошим, и старики у него неплохие люди. А тут война эта началась, проклятая. Его призвали в инженерные части на фронт, и токо мы его с тех пор и видали! Приезжал, правда, в 15-м году ненадолго в отпуск. Ириша извещение на него получила, что убит. А он - живой оказался. Да лучше бы уж не воскресал вовсе, чем снова такое. Скоко она слёз из-за него пролила!.. Ну, да Бог с ним, хватит о нём. Ты-то сам - как, откуда? Ой, ну, что же это я: проходи, чаем сейчас тебя напою, за столом и поговорим обо всем! А то у двери... Да что это ты, какой?.. Ровно не в себе...
- Я ведь только сегодня узнал, что нет больше моих. Вот и тяжело на душе. Тут бы водки, а не чаю, Анна Михаловна! У меня есть... - Он похлопал рукой по саквояжу и прошёл вслед за старушкой в гостиную. - Словно чувствовал, что понадобится, вот и захватил, когда уезжал из дома.
- Ну, тогда тебе придётся маленько подождать, пока я закусочку приготовлю... - суетилась хозяйка, понимая, каково у него на душе. - Водочка, она не токо нужна, когда горе. Годится всегда: и к встречам, и к расставаньям, и просто к радости. Да токо не стало больше для нас радостей-то - наперекосяк жизнь наша пошла! Нынче хорошо живётся торгашам, да евреям, а нам уж не до водочки - не по карману! Господи, копейки стоила прежде. А теперь, при нэпе, всё дорого. Но - хоть есть, появилось опять всё. А то ведь голод был, ничего не было. Да ты садись, не стой, высоченной горой-то! Или нет - иди руки сначала помой...
- Руки - это потом, Анна Михаловна, успею. Дайте сначала в себя прийти.
Садясь на старенький венский стул, он твёрдо решил, что не станет рассказывать о себе, что он уже не Белосветов, и где живёт - это им знать тоже не обязательно. Мало ли чего может случиться? И доставая из саквояжа бутылку, спешно придумывал правдоподобную версию. Вышел, мол, из тюрьмы, едет на жительство в Ростов, а здесь оказался проездом. Дальше видно будет... И спросил:
- Анна Михаловна, где Катя?
- Ой, Коленька, Кати уже нету! Я думала, ты знаешь об этом. Нету нашей касатушки больше, нет нашей красавицы! - выпалила Анна Михайловна неожиданно для себя и заплакала: и от горя, и от испуга, что дала такую промашку - привыкнув к тому, что Кати уже нет второй год, ляпнула, не подумав, такое её брату.
Дрожа старческим подбородком, не глядя Николаю Константиновичу в лицо, Анна Михайловна торопливо шагнула к двери и, словно призывая к себе на помощь, громко позвала:
- Иришенька, вставай! Гость у нас неожиданный, Коля Белосветов приехал!
И уже к Николаю Константиновичу:
- Спят все, намаялись сегодня на огороде в Кунцеве. А я вот, с посудой завозилась на кухне. А тут и тебя Бог прислал. Ты уж прости меня, старую, что ляпнула тебе, не подумав!
- Ладно, - глухо сказал он, не поднимая головы. Посидел молча, спросил сломавшимся голосом: - Когда это произошло? Где?
- Ириша тебе всё расскажет. У неё и письмо есть. Не спрашивай, говорят, старого, спрашивай бывалого. А горе, оно что ж, горе - что море: не переплыть, не вылакать. Так вот и живём. Ты уж крепись.
В кухню вошла худая молодая женщина в халате. Николай Константинович узнал её сразу, хотя и изменилась. Поднялся:
- Здравствуй, Ириша!
- Ох!.. - простонала она и повалилась ему на грудь, всхлипывая, что-то бормоча. Он осторожно гладил её, тихо успокаивал:
- Ну, хватит, Ириша, хватит! Дай же хоть посмотреть-то на тебя, столько лет не видел.
- Не надо, Коленька, не надо! Страшная стала. И Иришкой-то уж 100 лет никто не зовёт, кроме мамы.
Анна Михайловна, вздохнув, проговорила:
- И то правда. День меркнет ночью, а человек печалью. Уж сколько выплакала она, и не пересказать! Ну, да Коля ведь свой человек, можешь и не стесняться, чего уж.
- Ладно, смотри! - отстранилась Ирина от Николая Константиновича. - Ну, как, хороша стала? - Губы её искривились от невесёлой усмешки. - Тебя тоже не узнала бы на улице, с бородой!
- Да, время идёт, - согласился он. - Мне уже 35.
Анна Михайловна строго сказала дочери:
- Умойся пойди, а то зарёванная вся! Ужинать сейчас будем.
Николай Константинович стал отказываться:
- Да нет, спасибо, я только чаю... Дорого теперь всё!
- Нет, Коленька, дома - как хочешь, а в людях - как велят! - сыпала Анна Михайловна пословицами. - Что ж это Фёдор-то, как разоспался, и не слышит ничего! Схожу позову... День долог, а век короток. Проспит всё царствие небесное! - Она вышла из комнаты.
- Что случилось с Катей, Ириша? - спросил Николай Константинович, разглядывая Ирину. Нет, была ещё хороша, и худоба шла ей.
- Мама что, уже сказала тебе?
- Сказала, что Кати больше нет на свете. Есть только какое-то письмо...
- Сейчас принесу. Посиди немного.
Ирина вышла, и Николай Константинович остался один, но ненадолго - вернулась Анна Михайловна с заспанным, одряхлевшим Фёдором Артамоновичем. Его кустистые брови выглядели заржавленными или подгоревшими, где-то возле костра: куржавились. Глаза, от старости, слезились, отчего серые зрачки, казалось, плавали в прозрачной воде, а покрасневшие веки выделялись ещё резче своей краснотой. Со сна, а может, из-за бороды, старик не узнал его, хотя и делал вид, что узнал и даже обнял, но как-то с безразличием, словно всё ещё спал. Сел сразу на главное место за столом, спросил:
- Чай, что ли, будем пить? Ну ладно, чай, так чай.
Не поинтересовался, откуда Николай приехал, где и как живёт. Всё ему было безразлично, словно прожил 90 лет и устал от лиц, лестничных ступенек, забот и дворников. Похоже было, что с тех пор, как разъехались из его дома 2 сына и жили своими семьями, не появляясь в Москве - одному было уже 40, другому 37 - он и сам не знал, зачем живёт. Живёт, ну и живёт - обязанность такая, только, мол, не надоедайте.
"А ведь не старик же ещё! - удивлялся про себя Николай Константинович. - 67 всего! Что же это с ними, со всеми, поделалось? Выпотрошенные какие-то!.."
- Вот пень! - воскликнула Анна Михайловна, входя с посудой на подносе. - Хоть бы спросил человека, откуда, как?! Гость ведь, недолго гостит, да много видит!
- Расскажет, чего шумишь, - изрёк Фёдор Артамонович спокойно, и не глядя ни на кого. Побарабанил по столу пальцами. - Это скоко же мы не виделись-то?..
- 11 лет, - подсказал Николай Константинович.
- Господи, и что это с человеком сделалось?! - сокрушалась Анна Михайловна, расстанавливая на столе посуду. Обернулась к мужу: - Ты, может, недоспал? Спать пойдёшь, а?
- А и пойду. Завтра чаю попью, сегодня - я уж пил. - Старик обиженно поднялся и, не прощаясь, ушёл.
- Ну, и пёс с ним! - обиделась и Анна Михайловна. - Не обращай, Коленька, внимания - совсем из ума выжил: старые газеты читает! Ну, да старого учить, что мёртвого лечить. Посидим и без него, даже лучше.
"И этот человек был действительным статским советником! - в изумлении думал Николай Константинович. - Может, старая Россия потому и проиграла всё - от инертности?"
Вернулась Ирина с письмом в руке.
- А чего это отец ушёл?
- Да ну его! Из ума выжил твой отец. Садись...
Анна Михайловна стала накладывать на тарелки, приговаривая:
- Чем богаты... не обессудь, Коленька. НЭП - для тех хорош, у кого есть заработки. А мы - старое золотишко проедаем. Никто не работает. Потому и водки не держим. Хотя Фёдор, не смотри, что старик, а любит выпить. И - ведь видел, что есть, а ушёл!
- Я схожу позову, - поднялся Николай Константинович, забирая у Ирины пожелтевшее от времени письмо и направляясь в спальню к Фёдору Артамоновичу. Когда вернулся со стариком, Ириша стала рассказывать ему о Кате, и он отложил письмо.
- Сразу, после смерти родителей, ей предложили одну махонькую комнатёнку в вашем же доме, внизу. А вашу квартиру отдали многодетной семье.
Фёдор Артамонович пояснил:
- В октябре 22-го года правительство приняло декрет "об излишках жилплощади". Рабочие, которые проживали на площади в 2 раза больше нормы, а также госаппаратные чиновники, имевшие излишки площади на "законном основании", платили обычную квартплату. А вот такие, как мы, твоя сестра, стали облагаться квартплатой "за сверхнормативное превышение площади" в десятикратном размере. Или - переселяйся! Так вот мы - "уплотнились": видишь, стенка? За ней раньше наши комнаты были, а теперь там новые жильцы, которых к нам подселили. А твоя сестра просто перешла в другую квартиру: за старую ей нечем стало платить. За квадратный метр площади - в десять раз больше, чем раньше платили. Рабочий же платит - только в 2 раза больше, даже за излишки площади. Но не в десять!.. Мы же все считаемся лицами, живущими на "нетрудовые" доходы. А попробуй, устройся! Мы - ещё и так называемые "лишенцы", то есть, граждане, лишённые прав за своё происхождение на свет. Иришка вон - и молодая, и коренная москвичка, а места для неё - нету. Всё теперь в руках евреев: и хорошие квартиры, и места для служащих на работе, и даже институты. Вот подрастёт внук - так его в институт не примут! Да и самим рабочим, от имени которых правят государством евреи, вряд ли придётся учить там своих детей: процентов 5, может, пройдёт, не больше. Остальные - по стопам родителей: на завод. Значит, сплошной интеллигенцией России станет еврейство - будут врачами, актёрами, писателями. Я уж не говорю о чиновничестве: там уже давно нет русских. В наркомате иностранных дел, например, даже пишбарышни все из евреек! Черно, как от тараканов - ни одного русского лица, только уборщицы.
- Но почему так? - изумился Николай Константинович.
- Почему, почему! - надул губы старик. - Ленин-то - кто, по-твоему? Вот поэтому самому...
- Так ведь он же - не Миркин, не Липкин! Ленин - это у него псевдоним, а урождённый он - Ульянов, дворянин.
- А мать у него, кто? Вот он и потянул за собой евреев на все государственные посты - в МИД, финансы, юриспруденцию. Ведь это же позор какой: огромное русское государство представляют сейчас во всех странах мира послы - евреи! От их родной Иудеи - нигде нет ни одного посла, потому что это и не государство даже. И от России - тоже ни одного теперь русского. Ни одного! Россия стопроцентно представлена жидами, словно в русский Кремль переместилась вся Иудея. Ни одного русского человека ни в посольствах, ни в министерстве иностранных дел! Вот мы до чего дожили. А ведь ещё до приезда Ленина в Россию русский писатель Меньшиков предупреждал нас... - Старик вдруг легко подхватился в своём гневе и, крикнув на бегу: "Сейчас принесу старую газету с его статьёй, я её как раз перед сном нашёл и перечитывал...", скрылся в своей комнате-кабинете. Через минуту он уже вернулся с газетой в руках и, сунув её Николаю Константиновичу и ткнув пальцем в статью, приказал: - Вот, читай сам!.. Отсюда...
Белосветов принялся читать: "В Государственной Думе готовится хуже, чем государственная измена, - затевается национальное предательство, - разрешение целому иностранному народу сделать въезд-нашествие в Россию, занять её не боем, а коммерческим и юридическим насилием охватить нашу территорию, наши богатства, наши промыслы и торговлю, наши свободные профессии и, наконец, всякую власть в обществе. Под скромным лозунгом "еврейского равноправия", отстаивающие его русские идиоты в самом деле обрекают Россию на все ужасы завоевания, хотя бы и бескровного. Подчёркиваю слово ужасы: вы, невежды в еврейском вопросе, вы, политические идиоты, - посмотрите же воочию, что делается уже в захваченных евреями христианских странах. Посмотрите, в каком состоянии находится народ тех славянских стран, которые опаршивлены еврейским вселением, хотя бы стран давно конституционных. Поглядите, как изнывает русское племя - такое же, как и мы, в австрийской Галиции. Поглядите, в каком унижении и нищете пребывает русское племя той части России, которая когда-то была захвачена Польшей и отдана на съедение паразитного народа. Ведь то же самое, а не что иное, вы готовите и для великой России, единственной страны в христианстве, ещё не вполне доступной для жидовства...
Вы подготовляете нашествие... 10-ти миллионов азиатского, крайне опасного, крайне преступного народа, составлявшего в течение 4000 лет гнойную язву на теле всякой страны, где этот паразит селился!..
Если опасно бурное нашествие соседей вроде потопа, то ещё опаснее мирные нашествия, невидимые, как зараза. С бурными вторжениями народ борется всем инстинктом самосохранения. Напор вызывает отпор, и чаще всего война оканчивается - счастливая или несчастная - уходом врага.
В худшем случае побеждённый платит контрибуцию и остаётся хозяином у себя дома. Совсем не то представляют собою внедрения мирные, вроде еврейского: тут инстинкт самосохранения очень долго дремлет, обманутый тишиною. Невидимый враг не внушает страха, пока не овладевает всеми центральными позициями. В этом случае враг, подобно чахотке или малярии, гнездится в глубочайших тканях народного тела и воспаляет кровь больного. Мирное нашествие остаётся - вот в чём ужас поражённого им народа...
Куда бы евреи ни проникали, они, со времён фараонов и персидских царей, всюду возбуждают внутренний раздор, раздражение сословий, стремление к бунту и распадению. Тоже случилось с Польшей, тоже идёт и в России на глазах наших. Евреи раскололи польскую нацию на несколько непримиримых лагерей и подготовили тысячелетнее славянское царство к упадку. Нет ни малейшего сомнения, что тот же гибельный процесс идёт и с еврейским нашествием на Россию.
"Жиды погубят Россию!" - горестно пророчествовал Достоевский, но Бог наказал нас, русских, глухотою и каким-то странным ослеплением. Не слышим подкрадывающейся гибели и не видим её!..
Пора проснуться народу русскому: он накануне великого несчастья, может быть, самого страшного в своей истории! Не какая-нибудь шайка авантюристов, - на Россию двигается целое многомиллионное племя, самое авантюристское, какое известно в истории, самое преступное, самое тлетворное из всех! Даже нескольких десятков тысяч евреев, пропущенных по сию сторону черты оседлости, было достаточно, чтобы смутить дух народный, подорвать великую веру, опоганить совесть, ту историческую совесть, какою Россия строилась. Теперь же евреи хотят снять ограждающую нас плотину и залить "Святую Русь" наводнением враждебных, ненавидящих христианство чужеземцев!"...
Дочитав до отчеркнутого красным карандашом места, Белосветов, возвращая газету с недочитанною им статьёй, произнёс:
- Но ведь это же чистейшей воды юдофобия, Фёдор Артамонович!
Старик так и загорелся весь несогласием и возмущением:
- Вот-вот! Тому, что - евреи всем вдалбливают в голову про себя, вы - верите. А тому, что нужно уметь смотреть на вещи не с бытовой стороны, опускаясь до уровня личных оскорблений там какого-нибудь еврея за то, что он еврей, а с позиции национального пограничника, охраняющего государство от жидовской идеологии, не научились. Вот и имеем то, что имеем!
- А что мы имеем? - не понял Белосветов.
- Жидовское правительство над собой вместо русского! И его лозунг: "Даёшь мировую революцию!", который охотно выкрикивают русские матросы и остальные невежды, не понимающие, что на самом деле "мировая революция" - это господство евреев во всём мире, как вот у нас сейчас, в задавленной ими России. Разве это справедливо? Чем сионизм отличается от расизма? Это хуже юдофобии в тысячу раз!
- Да кто же говорит, что справедливо? - обиделся Николай Константинович. - Но нельзя же и в каждом еврее видеть своего врага. Не все же они раввины, обучающие захватывать власть над миром?
- А, так, выходит, понимаешь, о чём я говорю? Не о тех евреях, которые сидят в швейных мастерских, а о тех, что засели в Кремле!
- А поконкретнее - нельзя?
- Отчего же нельзя, можно! - запальчиво ответил хозяин дома. - Разве стал бы русский человек на месте Ленина так озлобляться против православия, как это сделал он? Вот и подох мучительной смертью! Бог-то - он всё видит...
- Почему же не послал тогда ему эту смерть пораньше, до 17-го года?
- Потому, что не Ленин, так другие евреи, всё равно сделали бы то же самое. Хотя бы тот же Троцкий... У них цель: править миром!
- Чем же провинилась тогда перед Богом Россия, если она... строила совесть?
- Значит, чем-то мы провинились...
- Ну ладно тебе, пап! Хватит о своих евреях, все уши заложило! - пыталась остановить отца Ирина. - Коле ведь не до этого сейчас. Только что узнал и про мать с отцом, и сестру. Хочет узнать, как всё было...
- А, ну тогда прошу прощения, - смутился Фёдор Артамонович. - Я же не знал, что он не в курсе. - Передразнил: - Со сво-и-ми-и!.. - И опять длинно посмотрел на дочь.
Ирина, отведя глаза от Николая Константиновича, вздохнула, продолжила рассказ о его сестре:
- Кате деваться было некуда, продала всю лишнюю мебель, которая не поместилась в её комнате из старой их квартиры, и осталась жить одна. А потом за ней приехал из Сибири её жених - Серёжа Азаров. Они переписывались. Да ты его должен помнить...
- Очень хорошо помню, - глухо отозвался Николай Константинович. - Он приходил ко мне в госпиталь в Одессе. Рассказал, что переписывается с сестрой, что у него серьёзные намерения...
- Вот-вот. Приехал, и сразу с Катей - под венец! Их обвенчал один деревенский священник за Москвой. Свадьбы не было. Какая там свадьба в голод! Так, отметили просто у нас тут, и всё. А потом он увёз Катю в Хабаровск. Сначала она писала мне регулярно. А затем всё реже, реже и, наконец, пришло последнее письмо - вот это, что у тебя. Теперь читай сам...
Николай Константинович посмотрел на Каретина:
- Может, выпьем сначала?
- Нет, - твёрдо ответил тот, - сначала прочти письмо.
Придвинув листки, Белосветов начал читать. Катя писала крупным скачущим почерком: "Милая, родная моя Иришенька! Месяц назад у меня случилась непоправимая беда: семёновские офицеры из Харбина зверски убили моего Серёжу. Я и до этого замечала, что он стал каким-то хмурым и нервным, но он, видимо, не хотел меня расстраивать и на мои вопросы отвечал шутками. А потом как-то признался, что его шантажируют семёновцы, прибывшие из Харбина. Они требовали от него, чтобы он как бывший офицер помогал им с провозом по железной дороге каких-то военных грузов. Короче, им нужны были какие-то документы на эти грузы, и чтобы Сережа их оформил как деповские - он работал главным инженером в депо. Но он отказался и просил оставить его в покое. Оказывается, 2 раза на него уже покушались, и он заявил об этом в органы безопасности. Семёновцы сочли это предательством и прислали ему письмо, в которое вложили приговор, вынесенный ими ему как изменнику Родины, предавшему дворянскую честь и товарищей. В общем, приговорили к смертной казни.
Я умоляла Серёжу бросить всё и уехать куда-нибудь подальше от Хабаровска, но он меня не послушал и продолжал работать в депо. И вот месяц назад мне привезли его изуродованный труп. Я думала, помешаюсь. Не могла ни работать, ни есть, потому и не написала тебе сразу. К тому же я была беременной, и у меня произошёл выкидыш плода. От Серёжи не осталось даже его ребёнка.
Господи, видела бы ты, какие зверства творили здесь бывшие господа офицеры, рассуждающие о дворянской чести! Поджигали хутора, насиловали женщин, рубили клинками невинных детей. Словами не передать этого ужаса! А главное, во имя какой Родины, какого русского народа всё это делалось? Какая-то странная азиатская месть, причём не тем, кто сидит и правит в Кремле, а рядовым служащим, которые должны работать, чтобы кормить свою семью. Мой брат тоже воевал на Юге, от него дошло до меня 2 его письма. Одно из Миллерова, другое из Ростова, мне передала их женщина, которая вселилась в нашу квартиру. Я поняла, где он и что с ним. Его мучило, что русские вынуждены убивать русских же, что нет войны страшнее гражданской. Но то была война, и я уверена, Коля никогда не смог бы убить женщину или ребёнка. Даже военнопленного. Если убивал, то в бою. А эти - без совести, без чести, а выдают себя за патриотов, то есть, за людей благородных. А на самом деле - кровавые звери, так и не поняли ничего. Значит, их плохо воспитали родители. Мои мама и папа воспитывали нас в уважении к человеку и его жизни. Считала, что людей надо жалеть, всех, что они несчастны.
Не раз вспоминала и твоего папу. Помнишь, он говорил: "Мы рано или поздно погибнем как гуманная нация, потому что у нас никогда не было справедливости. А без справедливости нация только звереет и становится жестокой и лживой в неграмотной массе. Вот эта, мол, масса и уничтожает себя как гуманное человечество. А интеллигенция сама по себе, без массы, ничего не изменит. Одни разговоры только о нравственности, чести. А чести-то, мол, и нет уже, испарилась без конкретных примеров". За точность слов я теперь не ручаюсь, он же у вас был большим чином в юриспруденции, говорить умел, но смысл такой, это я хорошо помню. Он ещё привёл тогда пример, помнишь, может быть? Как он с каким-то тайным советником сделал эксперимент над одним скверным чиновником. Сказали ему, что им якобы стало известно, что его друг - на подозрении, мол, и что ему надлежит отмежеваться от этого друга. И чиновник в тот же день подал своему начальнику письменное заявление, в котором отрёкся от дружбы с товарищем, которого знал с детских лет. Тогда они взяли и выдали этого чиновника, сказав всю правду о своём эксперименте, и он уволился. Так они избавились от него.
Сейчас, когда в Сибири голодают, здесь у нас возродились ночные кабаки, частные китайские притоны, где веселится всякая погань и провозглашает здравицы в честь бывшей монархии. А я ни во что уже больше не верю, и мне не хочется жить. Не потому, что нет больше Серёжи, а просто вижу, что бессмысленно у нас всё. Мы живём и делаем что-то не то, я устала от такой жизни. Должна быть вера во что-то, смысл. А ничего этого нет.
Когда ты получишь это письмо, меня уже не будет на свете. Целую тебя прощально и нежно, твоя невезучая Катя. Прости за жестокость, потому что не написать тебе я не могла: вдруг появится Коля. Почему-то я верю, что он жив и появится. И пусть простят мне мой грех твои папа и мама, которых я тоже нежно люблю и помню. А Колю поцелуй за меня, когда будешь прощаться с ним, и посмотри на него, как смотрела когда-то я, помнишь? Вот и всё. Прощайте все и еще раз простите. Больше писать не могу, душат слёзы. Катя".
Слёзы подступили и к горлу Николая Константиновича. Перехваченным голосом он сказал, глядя на Каретина:
- Фёдор Артамонович, налейте водки!..
Тот налил ему больше половины стакана, прошептал, подавая:
- Понимаю тебя, Коленька: что поделаешь!.. Ты пей, пей... Вот и твоя сестра считает: провинились мы, потеряли совесть...
Он выпил и, не закусывая, уставился на Ирину:
- А может, она не исполнила своего намерения? Может, только хотела, а потом передумала? Вот после того и не пишет, а?..
- Там есть ещё один листок, ты же не дочитал, Коля! - сказала Ирина со слезами на глазах. - А Кати - нету, нет больше...
Действительно, был ещё один лист. Но прежде, чем его прочесть, Николай Константинович налил водки остальным, сказал:
- Помяните её и вы, пока я читаю. А за встречу - у меня есть водка ещё... Пейте. - И принялся читать недочитанный листок.
- Уважаемая Ирина! Прошу прощения, что называю Вас так, Вашего отчества я просто не знаю. Я лишь выполняю последнюю волю покойной: отправляю это письмо по адресу на конверте. А на нём только Ваша фамилия и инициалы.
Остановить Катю я уже не мог, так как получил от неё записку, когда всё уже было кончено: она застрелилась из охотничьего ружья своего покойного мужа. В записке она просила меня приехать к ней и похоронить по-человечески, а не как хоронят самоубийц. Просила, чтобы отпел один деревенский священник, это рядом тут, она знала его. Он это тихо сделал, и мы её похоронили на общем христианском кладбище. Ещё она просила отправить письмо, написанное для вас и оставленное на столе. Это я тоже исполнил. Вот, пожалуй, и всё, что Вам нужно знать. Я был другом её мужа. Фамилия моя Вам ни к чему, всё равно так далеко не поедете, чтобы на могилу посмотреть. Можете не сомневаться, могила будет под моим присмотром, холмик и крест дожди не размоют. Всего Вам доброго, живите долго, пока не вынесет свой приговор судьба. Катю не осуждайте, она была здесь самой лучшей из людей. Аминь".
Водка потихоньку делала своё дело, и Николай Константинович стал закусывать, отходить от придавившей его тоски. Этому способствовали и хозяева дома, пытавшиеся отвлечь его от горьких дум всякими разговорами, далёкими от бренности жития. Начали вспоминать, как приезжал в Москву поэт Александр Блок, поэму которого "Двенадцать" все считали просто дикой, а самого Блока человеком, потерявшим рассудок.
- От него отвернулась вся интеллигенция! - горячо рассказывала Ириша. - Его бывшие знакомые не подавали ему руки. Поэму его называли позором.
Николай Константинович опять, как и в разговоре с Корфом, заступился за Блока, удивил их своей догадкой о 13-м - не Христе вовсе, а Антихристе. Но тут на шум голосов явился в гостиную проснувшийся сын Ирины, 11-летний Олег. Был он восточного типа, не похожим на мать, значит, пошёл в отца, и Ирина сказала:
- Вылитый отец! И характер такой же - коркинский, даже привычки те же: чтобы первым везде! - Вроде бы похвалила, но как-то странно, будто осуждала.
Белосветов поздоровался с мальчиком и спросил:
- Ну и кем же ты хочешь быть?
- Командиром! - решительно ответил мальчуган.
Белосветов удивился:
- Это почему же командиром? Будешь всегда на войне, придётся людей убивать.
Мальчишка исподлобья взглянул на деда. Тот спокойно сказал:
- Военные нужны не только для войны. В мирное время на них опирается власть.
Белосветов удивился ещё больше:
- Вы что же, хотите, чтобы мальчик служил комиссаром?
- А ты хочешь, чтобы он стал нищим?
- Ну и философия у вас, товарищ действительный статский советник! - не удержался Белосветов от колкости.
Каретин не обиделся:
- Не моя это философия, не мною придумана - так уж устроены люди. Даже курица гребёт под себя, а не от себя!
Белосветов заметил, с каким жгучим интересом и пониманием слушал Каретина его внук, и подумал: "Вот она, страшная правда, которую мы не учитываем в людях, рассуждая о справедливости и нравственности. А лапа-то гребёт у всех под себя! И когда возникает вопрос у нравственного дедушки о будущем своего внука, он руководствуется лишь знанием жизни. И так поступает большинство, когда дело касается не России вообще и её народа, а собственной жизни. На что же после этого надеяться?.. Врать самому себе? Но зачем?.." Он почувствовал, что растерян и не знает, что сказать. Да что там - сказать, не знал и что думать, как жить дальше и чему учить собственных детей.
Видимо, почувствовав его растерянность и расстройство, хозяева не стали больше утомлять его разговорами и расспросами, что да как - начали готовиться к ночи: кого и куда положить, где постелить гостю? Не та стала жилплощадь!..
Постелили Николаю Константиновичу на диване в комнате стариков, где остался Фёдор Артамонович. Анна Михайловна перешла к дочери и внуку, внук - в гостиную, где ему постелили на стульях. Казалось бы, все устроились хорошо, но Николай Константинович не мог уснуть и долго прислушивался то к храпу Фёдора Артамоновича, то к тому, как ходит в гостиной Ирина и хрустит пальцами в перерывах между храпами отца. Думалось о родителях, застрелившейся сестре, потом всё, наконец, смешалось, и он провалился в тяжёлый сон с кошмарами - опять воевал на гражданской, ржали лошади, падали изрубленные кавалеристы, крики, кровь.
Утром он поднялся с головной болью, чувствовал себя неловко и, позавтракав, пошёл смотреть Москву днём, по-настоящему. На улицах, по которым он шёл, его поразили женщины, одетые в длинные юбки, шляпки, похожие на белые панамки, а у некоторых были с пером, как когда-то. На девушках были "матроски" и короткие юбки, либо полосатые, как на зебрах, кофточки, только полосы шли не поперёк тела, а вдоль, словно девушки были из одного спортивного общества. На лбу у всех были чёлки, а на ногах белые парусиновые туфли. Парусиновые туфли были и на мужчинах, носивших белые мятые брюки. И все куда-то спешили, спешили, даже странно было смотреть - смешение разных мод, и всеобщая спешка.
Да, в Москве было теперь людно и суетно. Ещё недавно был голод, а теперь, откуда что взялось. Но всё равно все шли с какими-то кулёчками, пайками, выдаваемыми на службе. Ириша рассказывала вчера, что большинство бывших академиков, научных работников, юристов, врачей перешли в государственные учреждения и получали на работе пайки. Пайки были введены и для двухсот тысяч учителей, которых приравняли в крупных городах страны к рабочим и должны были повысить зарплату, как и врачам. Однако берут в государственные учреждения не всех из сословия так называемых "бывших" или "буржуа".
Декрет, принятый большевиками после захвата власти, предоставлял городским администрациям право взять в собственность любые магазины, рестораны, гостиницы и мельницы, установив контроль над снабжением их продуктами и товарами, персоналом, ценами и так далее. Разрешалось также превращать рестораны и гостиницы в места общественного питания под управлением и контролем городских властей. Ну, а с введением новой экономической политики в государстве или НЭПа, как все называли её, в Москве возникло множество контролируемых правительством кооперативов и ресторанов, продовольственных магазинов. Правда, "там сумасшедшие цены", как говорила Ирина, но Белосветов сам теперь видел - туда шли.
Вечером он снова пошёл бродить по Москве и поражался опять. Как в старое доброе время, горели фонари на улицах в центре, работали частные рестораны, кафе, новые ночные клубы, где читали свои упадочные стихи, как говорила Ирина, нервные и бледные представители разнузданной свободы во всём. Жизнь, как и прежде, казалось, кипела и бурлила, словно ничего в России не произошло, и не было ни братоубийственной войны, ни крови. Вместе с НЭПом вернулся и прежний уклад жизни - есть деньги, веселись, гуляй!
Но гуляли и веселились не все, кто мог раньше даже за 3 рубля, а только новые нувориши-нэпманы из евреев, бывшие жандармы-следователи, награбившие себе, как Сычёв, золота и переодевшиеся в штатское платье, с новыми документами, гуляли спекулянты, тайные проститутки. Поигрывали в притонах в карты, рулетку. Некоторые потом стрелялись, травились. Им играли и пели артисты, вернувшиеся из эмиграции, обманувшиеся в своих парижских ожиданиях. Все пили, чего-то ждали по вечерам - тревожного, плохого, похожего на конец света.
Деньги привёз с собой и Николай Константинович, наменявший их дома за золото - мог позволить себе тоже сходить в ресторан. "Посмотреть...", как сказал он себе, подходя к старинному ресторану купца Тарарыкина на Арбате, который назывался "Прага". Надпись была прежней, не было только Тарарыкина, открывшего этот ресторан в 1915 году - занесло, видно, куда-то в тар-тара-ры. Может, роковая фамилия, а скорее всего роковой стала для всех "бывших" сама Россия.
Седобородый старик в ливрее, встретивший Белосветова у парадного входа, был, пожалуй, всё тот же, что и в 15-м году, хотя Николай Константинович в 15-м здесь и не был - воевал, когда Тарарыкин открыл своё заведение. Об этом писал отец. Благообразный и отменно вежливый швейцар понравился.
- В "Белом зале" сегодня подают стерлядочку, - вежливо сообщил осанистый старик, принимая от Белосветова шляпу.
Поднимаясь наверх, Николай Константинович остановился перед большим зеркалом на площадке у входа в зал. Вид статный, приличный, но борода и усы делали лицо неузнаваемым даже для самого себя. "А всё ж таки ничего, ещё смотрюсь!.." - остался он доволен собою. Настроение поднялось и оттого, что из Белого зала дохнуло на него прежней жизнью - жареным мясом, уютом, музыкой. Виднелись красивые женщины в модных вечерних платьях - из "бывших". Значит, ещё есть, не всех выгнали из Москвы.
"Вот и хорошо, вот и хорошо! - бессмысленно повторял он про себя, усаживаясь за маленький стол на двоих возле окна. - Зачем только мы столько кровушки выпустили?.." - И стал осматриваться. Народу было не много, нэпманы только сходились - спекулянт на спекулянте, но называли себя "деловыми людьми". Рабочие, крестьяне, врачи и учителя считались теперь не деловыми, то есть, бездельниками, и он ощущал ненависть к входящим. "Сволочи! - думал он. - Тифозные вши на теле народном!"
Подошёл официант в белой курточке, с чёрной бабочкой возле горла, быстро и беспозвоночно принял заказ, неслышно исчез, и так же неслышно появился вскоре с графинчиком водки, разложил на столе закуску, и опять беспозвоночно и тихо исчез. Николай Константинович выпил рюмку водки и, уже без ненависти, а с любопытством рассматривал публику. Разряженная, а всё же не та, не прежняя была публика. Не было в людях осанки, былого величия и гордости. Какая-то суета среди нуворишей, и еврейский гвалт за столом, где собрались работники министерства иностранных дел со своими жёнами, сёстрами и племянницами. У всей этой родни Белосветов заметил странную торопливость во всём - в движениях, еде, словно их впустили сюда в последний раз, и они боялись, что может последовать запрет уже сегодня. Зато их кавалеры победно кивали друг другу из-за своих столов, ломившихся от еды, излучали сияние золотых зубов и холодных стёкол пенсне и громко перекликались под визг и показной хохот откормленных подвыпивших евреек:
- Ну и как же вы уже вчера?.. Голова не болела?
- Да, таки болела, таки мы дали дрозда с вами вчера! - следовал самодовольный ответ.
В другом месте похвалялись холостяки в чёрно-бараньих кудряшках, блестевших от пота:
- Зиновий, ты зря вчера ушёл. К нам подсели такие девочки, пальчики оближешь! Можешь спросить Ефима.
- Наши?
- Нет, гойки. Одна, правда, замужняя, шикса.
- Ничего, я тоже провёл время неплохо.
К столу Белосветова, прихрамывая на правую ногу, подошёл белоголовый, с реденькими волосами и белыми от седины усами старик. Наклонив голову, спросил:
- Прошу прощения, рядом с вами не занято место?
- Можете сесть, не занято, - ответил Белосветов машинально, не вглядываясь в подошедшего.
- Благодарю вас. - Старик сел и, словно оправдываясь, что появился в таком возрасте и в такое время в ресторане, добавил: - Надоело дома в одиночестве сидеть. Я тут недалеко... десять минут на извозчике.
К старику подлетел официант и пока принимал заказ, Белосветов, вглядываясь в знакомые чем-то, но забытые черты своего визави, ахнул: "Господи, да это же генерал Брусилов! Только постарел сильно, и в штатском..."
- Добрый вечер, Алексей Алексеич! - поздоровался Белосветов, когда старик освободился от официанта. - Не узнаёте?..
- Простите, что-то не припомню. С кем имею честь?.. - Сквозь пенсне на Белосветова уставились внимательные, слегка покрасневшие от старости глаза. Красноватыми были и веки.
- Бывший подполковник Белосветов! - представился Николай Константинович. - В 16-м году, когда вы командовали Юго-Западным фронтом, вы наградили меня солдатским "егорием" лично.
- Прошу вас напомнить, за что награждал? - Было видно, что старик, всматриваясь в бородатое лицо Белосветова, не мог вспомнить его, и от того чувствовал себя неловко.
Понимая его смущение и ничуть не обижаясь - мало ли кого приходилось генералу награждать, да и старость - Белосветов охотно напомнил:
- Вам нужен был "язык"-офицер. И я добыл для вас австрийского офицера с картой. Мы опрокинули неожиданной кавалерийской атакой 2 батареи противника - всё произошло совершенно неожиданно для них...
- А, теперь я вспомнил вас! - обрадовался Брусилов, распуская морщинистое лицо в счастливой старческой улыбке. - Вы ранены были, а своего пленника не выпустили. А потом ещё держались, когда нас военный корреспондент фотографировал, верно? Он мне потом даже эту газету прислал.
- Так точно, ваше превосходительство! - вырвалось у Белосветова.
А Брусилов, опасливо посмотрев по сторонам, погас:
- Попрошу вас... не надо прежнего титулования.
- Да, да, виноват, товарищ генерал! - поправился Белосветов. - Я знаю, вы теперь служите в Красной Армии.
- Служил, - тихо поправил старик опять, но на этот раз не с испугом, а с грустью. И пояснил: - А в прошлом году расхворался, не стал являться на службу и подал в отставку - на пансион. Да ведь и пора: 71 исполнился, нынче 72 будет.
- Ну-у, - не согласился Белосветов, - для таких генералов, как вы, это ещё служебный возраст! Главнокомандующие вообще на пенсию не выходят, остаются в армии советниками до самой смерти.
Брусилов не согласился тоже:
- Это, смотря при ком приходится служить. Суворов, например, при императоре Павле был отчислен из армии за критику порядков в возрасте 68 лет.
- А через 2 года, когда России стало трудно, - напомнил Белосветов, - был призван в армию снова и поднялся, без посторонней помощи, на перевал Сент-Готар в Альпах, разбил войска Наполеона и вернулся в Россию не генерал-фельдмаршалом, а генералиссимусом!
- И тут же... вновь подвергся опале, и от огорчения умер на 71-м году, - уточнил Брусилов. - А мог бы ещё жить и жить. Потому что от физических невзгод закалён был с детства. А вот от подлости - никто ещё не научился закалке. - В голосе старика Белосветову почудилась обида, и он спросил:
- У вас здесь... тоже были враги?
Подошёл официант, выполнивший заказ старого генерала - 100 граммов водки в маленьком лафитничке, бутерброд с зернистой, слезящейся икрой, 2 ломтика лимона в вазочке с сахарным песком и стакан горячего чая в подстаканнике с ложечкой - и Брусилов на вопрос Белосветова не ответил, провозгласив:
- Ну-с, молодой человек, простите, что не помню, как вас по имени и батюшке...
- Николай Константиныч, - быстро напомнил Белосветов и тоже извинился: - Это вы меня простите за бестактность, что не напомнил вам сразу, сам...
- Ладно, ладно, дражайший Николай Константиныч, я очень рад нашей встрече и потому предлагаю за неё и тост: за встречу! - Генерал поднял рюмку, в которую налил перед этим из лафитничка половину своей водки, чокнулся с Белосветовым и аппетитно, не торопясь, выпил.
Оба они дружно хукнули, вкусно заели и уставились друг на друга уже другими, блестевшими, глазами. Старик оживился и, как это водится у сентиментальных людей, пожаловался:
- Вот вы давеча про врагов... Не скрою, не сладко мне было отстаивать развитие нашей кавалерии перед наркомвоеном Троцким. И чем кончилось? Я был в центральном аппарате наркомата, а он меня перевёл в инспекторы кавалерии РККА. Как тут было не разболеться душе? Ну, а когда нездорова душа, выходит из строя и тело - помру, наверное, скоро. - Старик снова погас и, нахохлившись, уставился в стол.
Белосветов горячо и искренне возразил:
- Ну, уж нет: если душа приемлет ещё водочку, то и тело будет жить! Вон как вы её лихо...
- Да, водочку я ещё могу, - согласился старик, вновь оживляясь от радости, что молодой и здоровый мужчина восхищается им и как талантливым генералом - а в этом, чувствуется, он разбирается, кто и чего стоит, вон как про Суворова всё знает и помнит, видно, и сам "военная косточка"! - и как мужчиной, а не стариком, уже вышедшим в тираж, так что ещё, Бог даст, поживём, поживём! И, теряя тут же по-стариковски мысль, перескочил на другое: - Турнули в этом году из наркомвоенов и самого! Со Сталиным не в ладах...
- А вы как, - осторожно спросил Белосветов, - в ладах?
- Да как вам сказать... - уклонился старик от прямого ответа. - Он, говорят, относится ко мне будто бы с уважением, поторапливает издателей с выпуском моих мемуаров - я тут уже больше, чем полкнижки воспоминаний написал. Содержание рукописи откуда-то стало известно и ему, вот он и торопит. А моя жизнь - наоборот: говорит мне, что рукопись надо всю переделать!
- Почему? - удивился Белосветов, не забывая, что старик так и не ответил, как он относится к Сталину.
- Надежда Владимировна - вторая у меня жена. Первая была слабой здоровьем, часто болела и умерла, когда мой Алёшка был ещё мальчиком. А эта - много моложе, одесситка, любит свет, выдающихся людей, и считает, что мне следует больше нажимать в воспоминаниях о моих встречах со знаменитостями, кто и что из них говорил, а не о тактике выигранных мною сражений. - Потеряв опять мысль, он проговорил: - Красивая была женщина, но детей у нас с нею... не было. Она и вышла-то за меня, видимо, потому, что я был уже известен. Но с Алёшкой моим - не ладила. Впрочем, я сам приехал к ней в Одессу тогда. Она была тогда ещё Желиховской, нравилась мне в молодости. Ну, и обвенчался на свою голову... Алёшка же мой - в точности повторил мою судьбу, когда женился на красавице-купчихе Остроумовой. Богачка, москвичка, вздорная. Детей - тоже не захотела, так что остался я на старости лет один, без сына и внуков. Сын погиб на гражданской, жена - всё не угомонится никак, шастает по знакомым, ругают большевиков, а я вот - один. В ресторан приплёлся, чтобы с людьми побыть. Рюмка водки-то у меня и дома найдётся, а вот людей... Но и тут, я вижу, не та публика, которую надеялся увидеть. Если бы не вы, наверное, ушёл бы...
Белосветов видел, что откровения у Брусилова начались сразу, как только захмелел от выпитой рюмки - видимо, накопилось много обид, а тут волнение от встречи, от хмеля. Но хмель уже проходил, и генерал вспомнил, наверное, что ничего о Белосветове теперешнем не знает и, жалея, что ляпнул про жену, которая ругает большевиков, замкнулся, а, чтобы не молчать, спросил:
- Ну, а как сложилась судьба у вас, Николай, э-э..., простите, забыл, как по батюшке-то?
- Константиныч, - не обиделся опять Белосветов, понимая состояние старика. И поколебавшись всего несколько секунд: говорить старику о своей судьбе или нет? - принялся рассказывать о самом главном, веря в порядочность своего бывшего командующего. А кончив говорить, закурил.
Брусилов вздохнул:
- Да, невесёлой получилась жизнь и у вас. - Вылив в рюмку остатки водки, он предложил: - Давайте выпьем за вас! Чтобы дальше - не было у вас, да и у вашей семьи, ничего плохого!
И опять они дружно хукнули, и дружно закусили. Глаза Брусилова снова заблестели, снова он слегка захмелел, но уже не опасался Белосветова, успокоился в отношении его порядочности и доверял ему. Даже предупредил:
- Сейчас в Москве идёт процесс над Савинковым. Будьте осторожны, вдруг вас узнает здесь кто-нибудь! Фамилия-то у вас прежняя, хотя и хорошая, красивая, но уж больно, я вам скажу, символическая! Все мы теперь - Белосветовы! Россией правят - вот эти, - кивнул старик в сторону разгулявшихся евреев, головы которых уже подавляюще чернели в зале, - как бы не пришлось вам загреметь по этому свету не символически, а по-настоящему.
Белосветов обиделся:
- Зачем же вы служили им, если понимаете это?
- А вам хотелось бы, чтобы моё место занял какой-нибудь из них? Чтобы ни одного начальника не было из русских, как в наркомате иностранных дел еврея Чичерина? Там русские - только сантехники и уборщицы.
- Разве Чичерин - еврей? - удивился Белосветов.
- Ну, полуеврей, как и Ленин, какая разница? Важно, кто вокруг них, вот истинный показатель приверженности этого "полу`"!
- Всё равно, Алексей Алексеич, не бывает такой власти, чтобы могла напугать всех русских до одного! Да и неужели же их, действительно, так много у власти? Вот и мой знакомый вчера...
- Думаю, что много: 90%. А если кто и русский в Кремле, то жена - непременно еврейка. Раньше я просто представить себе не мог, что Кремль - это сплошные евреи. Целым стадом, кагалом! Обсели нашу святыню, как мухи стены белые в сортире! Тут, когда приехал из Турции Слащёв в 20-м году, так говорили об этом открыто. И вскоре убит был евреем. Из пистолета, прямо в лоб: вышел открывать дверь дома на раздавшийся звонок. А там "гость" этот. "Вы Слащёв?" "Я". "Ну, так получай!" Ничего уже не боятся, их власть. Впрочем, нет, - поправил себя старик, что-то вспомнив, - один из них признался в 21-м году, что боятся. Напечатал здесь, в Москве книжонку: "Чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией". И признался в ней - я запомнил эти строки дословно - вот они: "Нам, как израильтянам, приходится строить царство будущего под постоянным страхом..."
- А кто он такой? - спросил Белосветов.
- Заместитель Дзержинского, Мартын Лацис. За латыша себя выдавал. А на самом-то деле - еврей, Ян Судрабс. Сам вот признался: и кто он, и чьё царство они строят из нашей России. Может, это он и сына моего, в Киеве? Там он особенно зверствовал, говорят.
- Да ничего они не боятся! - раздражённо заметил Белосветов. - Перестреляли в Крыму всех наших офицеров без суда - прямо из пулемётов, и ничего. Правительство даже не сообщило об этом. Зато, когда царские власти хотели осудить - по закону! - всего лишь одного еврея, убившего русского мальчика в 13-м году, так помните, что поднялось во всем мире?..
- Вы имеете в виду Бейлиса? Да, да, - горестно закивал генерал, - хорошо помню это дело. Все свидетели-дети, видевшие, как Бейлис убивал мальчика, вдруг, один за другим, поумирали, как только началось следствие. А подкреплённые американскими банкирами-евреями наши присяжные признали Бейлиса невиновным. Евреи вообще не бывают виновными! С незапамятных времён... Если уж убийство Христа сошло им с рук, то убийство русского поэта Сергея Есенина в этом году в Питере - прямо в новогоднюю ночь - вообще не было признано.
- Газеты писали, якобы он сам... повесился? - несмело спросил Белосветов.
- Газеты - это для отвода глаз. А на самом деле, как рассказывал мне знакомый следователь, это сделали евреи по заданию НКВД, где тоже в руководстве сплошные евреи.
- Но зачем им это было нужно? - не понимал Белосветов. - Он же не был у власти, писал свои песни!..
- Троцкого он, говорил следователь, вывел в какой-то поэме очень прозрачно и несимпатично. Ну, тот узнал себя, и к своим евреям в НКВД: "Чтобы мне этого пьяницы больше не было!" Вот и нет больше - исполнили.
- Сволочи! - простонал Белосветов.
По злой иронии случая в зале запел с невысокой эстрады в глубине, где стоял рояль, худой певец в чёрном - проникновенно, тоскливо, прислушиваясь к мелодии, которую вёл пианист:

Ты жива ещё, моя старушка.
Жив и я, привет тебе, привет!

Николай Константинович знал эту модную, недавно появившуюся песню на стихи Сергея Есенина. Поэт был запрещён властями к изданию, но его популярность в народе набирала силу после его смерти всё больше и больше. Его стихи переписывали себе в альбомы женщины, на них сочиняли музыку неизвестные композиторы из русских, оставшихся ещё в живых. Вот и этот романс пели везде - и в Екатеринославе, и, оказывается, и здесь, в столице, где запрет был особенно строгим. Завтра об этом эпизоде черноволосые сообщат своим в НКВД, и певца, видимо, схватят, если не удерёт куда-нибудь ночью.
Зал притих. Угар, бесшабашность, которые витали только что за каждым столом, где сидели русские люди, исчезли - их сменили скорбная задумчивость, осмысленные глаза с безысходной тоской. Кто тяжёлым взглядом уставился на недопитую рюмку, кто в залитую соусом белую скатерть. Красивая декольтированная женщина из "бывших", судя по облику, сидела со своим мужем напротив стола Белосветова и нервно теребила пальцы.
Белосветова тоскливо подумал: "А моей старушки вот уже нет! Да и какая она старушка? Могла бы ещё жить и жить. Младше Брусилова на 15 лет! Только вот жизнь пошла уже не та, и неизвестно, для чего. И люди это понимают. И этот Есенин, видимо, понимал - хорошая у него фамилия! Понимал, и поэтому пил. Интересно, а Волошин в своём Коктебеле - пьёт или, может быть, приспособился?.. Правильно говорила мама: людей надо жалеть - несчастные все. Вот и мы с генералом - тоже несчастные..."
Брусилов, будто подслушав, сказал:
- В России ещё не было счастливых поэтов. Из крупных.
"А народ? - подумал Белосветов. - Был у нас когда-нибудь счастливым?" И тут же мысленно стал спорить со Слащёвым, которого вспоминал и с которым недоговорил тогда в Ялте.


- А почему ты так думаешь? - пьяно, но серьёзно спросил Слащёв.
- Да потому, - ответил ему, - что нельзя ставить ни на большие посты, ни на малые, людей, которые любят только командовать. Такие - видят лишь себя в деле, а не дело. Не Россию. На прочих им - наплевать. А между тем, вся наша история прошла под началом именно таких честолюбцев. Ради личной славы они всегда были готовы жертвовать миллионами чужих жизней. И всегда были равнодушны к народу: как ему живётся там, внизу?
- И что же ты предлагаешь? - спрашивал мрачно Слащёв.
- Руководить должны - мудрые и добрые, - отвечал ему.
- Я тебе уже говорил, каким должен быть полководец, если он хочет добиться своего, - напомнил Слащёв.
- Помню. Но полководцы-то и сделали нашу историю великой кровью. А от крови - счастливыми не бывают. Это - всё то же равнодушие и бездушие.
- Ну и что?.. Зато государство было великое! - возразил Слащёв.
- А то. Что перед Февральской революцией недовольными были у нас все слои населения - от самых богатых, до самых бедных. Вот и не вынесли всеобщего равнодушия - восстали.
- Но богатые быстро поняли свою ошибку, когда увидели, что произошло!
- А к власти опять пришли всё те же - равнодушные к другим. Гучковы, Милюковы, Керенские. Потому и слетели.
- То были жиды и масоны. Такие же и теперь - большевики. Разве эти не равнодушны к народу?
- Они обманом пришли к власти. Ленин и его окружение пообещали отдать крестьянам землю, а рабочим власть. Поэтому за ними пошла вся крестьянская и рабочая Россия.
- Мы тоже верили в своё, когда воевали с ними, - с грустью произнёс Слащёв.
- Кто верил, погиб в самом начале. А продолжали гражданскую войну - уже другие офицеры: вялые, равнодушные. Они - не верили уже ни в победу, ни в свои цели. Жгли, грабили, вешали - я это видел сам. Вот за нами и не пошёл народ - не поверил в нас. На этом закончился второй этап, я бы сказал, Великого Равнодушия. И у власти остались большевики.
- Им тоже не верят теперь, посмотри на русскую публику!.. - посоветовал Слащёв.
- Эта публика - мы, а мы - ещё не Россия. Вот когда перестанут верить все, народ, тогда снова начнется...
- Что начнется? - не понял Слащёв.
- Великая кровь! - запальчиво возразил Белосветов, и на ходу понял, что заходит в тупик.
Это понял и Слащёв:
- Ну, вот ты и пришёл в тупик сам! Что дальше?
- Этот тупик - делаю не я, - стал приходить в себя и доказывать логикой, а не эмоциями. - Просто там, где власть осуществляет всё насильственно, там низко оплачивается труд, и всё держится на бездушном насилии мелких чиновников. В таких государствах всегда развивается ненависть к начальству. Жизнь там становится мучением, и люди не выдерживают. Внутренние раздоры и мелкая борьба друг с другом поглощают все силы общества без остатка. Меняется психология народа. Он и бросается в новую кровь.
- Выходит, таскать нам, не перетаскать?.. - заключил Слащёв.
- Выходит. Да и кто нами правил всегда? То варяги, то немцы, теперь вот - новые чужаки...
- Эти - совсем другой табак!.. - заметил Слащёв.


- Николай Константиныч, вы меня слушаете? - донёсся голос Брусилова.
- Да-да, а что?
- Мне показалось, вы - где-то далёко.
- Слащёва вспомнил. Не знаете, а его жена где сейчас, в Москве или уехала?
- Я, право, не знаю. Говорили, пила первое время, ссорилась с соседями из новоявленных генеральш. Граф Алексей Толстой, будто, назвал её заочно гадюкой, когда вернулся из-за границы в Москву - она вроде открыла где-то на кухне стрельбу из браунинга. Её за это не то арестовали, не то сама куда-то выехала. А что, вы её знали, что ли?
- Знал. И её, и Якова Алексаныча. Он - был по-настоящему талантлив как военный, академию генерального штаба закончил, да и генералом стал очень рано. Отчаянным был, но... много пил и увлекался даже кокаином.
- А она - что из себя представляла?
- Тоже отчаянная, ходила вместе с ним даже в штыковые атаки. Дочь генерала Нечволодова. Искренняя, но... не нашла себя, мне кажется, ни в чём, и тоже пила.
- Красивая?
- Да.
- А вы не слыхали про такую революционерку - Ларису Рейснер?
- Нет, не приходилось.
- Тогда я вам расскажу... Это, между прочим, показательно для нынешней власти. Ленин - умер, к власти идут другие и уже отчаянно борются за неё.
- Кто, например?
- Пока - Сталин с Бухариным против Троцкого. Но скоро будут грызться, видимо, все. А начинается это нередко из-за женщин...
- Почему из-за женщин?
- Ну, из-за жён, если выразиться точнее, - поправился Брусилов. - Делать кремлёвским женщинам нечего, времени свободного много, вот и натравливают мужей на своих врагов. Одна - не то что-нибудь сказала, другая - передала, и пошло: сплошные интриги! Кто главнее из них, кто красивее, и так далее. Вот, с чего начинается внутренняя политика. А когда даже у нескольких русских в правительстве - ночью под ухом лежат еврейки, то и вся политика - еврейская: то есть, бедлам.
- Вы что-то хотели мне рассказать о какой-то революционерке, - напомнил Белосветов, думая, что старик опять потерял нить. Но тот начатую мысль не терял:
- А я к ней и веду, - сказал он. - Самая красивая там у них, в этом змеином клубке, Лариса Рейснер. К тому же с личными заслугами: воевала, боролась с самодержавием. Отец у неё - профессор, крещёный еврей. А она - пошла в революцию, стала женой Фёдора Раскольникова, который топил наш флот в бухте Новороссийска, воевал потом на Волге - он из мичманов, Ленин сделал его на Балтике первым "красным" адмиралом. Ну, эта Рейснер решила, видимо, что за ним большое будущее, и вышла за него. А Сталин сделал его - всего лишь послом, да и то в Афганистане, десятистепенном государстве для нас. Тогда она быстро сошлась здесь, в Москве, со своим соплеменником, который ещё за границей крутился около Ленина, а потом влез и в его правительство.
- Кто такой?
- Польский еврей Зобельсон. У нас он известен как Карл Радек. Маленький такой, на обезьяну похож. Но и теперь фигура в Кремле. Так вот она удрала к нему от Раскольникова и полтора года уже с ним.
- Что же вы хотите этим сказать?
- Да то, что эта парочка далеко пойдёт! Будут валить одного за другим всех: и своих, и чужих!
- Почему вы так думаете?
- Эта Рейснер ещё при Раскольникове предала нескольких бывших офицеров. Заманивала к себе на квартиру на вечеринки, а там их, как доверчивых барашков, брали агенты ЧеКа.
- Незачем было доверяться, - резонно заметил Белосветов.
- Это другое дело. Но подлость - всегда остаётся подлостью. А Радек - политический интриган от рождения. Тянется сейчас почему-то к порядочному русскому Бухарину.
- А что представляет собою Сталин, не знаете?
- По-моему, интриган тоже. Сейчас, говорят, сильно ссорится с женой - на грани развода будто бы. Значит, и к нему залезет в постель какая-нибудь красивая еврейка. Как к Молотову.
- Что, тоже?..
- В 21-м году приехала в Москву. Кстати, из вашего Александровска. И сразу - к Молотову прилипла. А какую фамилию себе сделала! Жемчужина! С фамилиями у них - ну прямо не могут, чтобы не бросалась в глаза: все, если не Бриллианты, то Жемчужины, Атлантовы, Боярские, Князевы! Ну, и попроще есть, конечно, но - непременно, чтобы русские. Не могут жить без маскировки! - разошёлся старик. И Белосветов подумал: "Уж не еврейка ли его Надежда Владимировна Желиховская? Сам сказал - из Одессы..."
- А жестокость у них ко всем - ещё от царя Ирода тянется, - не мог остановиться Брусилов. Даже раскраснелся.
- Мы - тоже хороши, - попытался Белосветов смягчить обиду старого генерала. Да где там!..
- Хороши, да всё же не так. Вот я сказал вам в начале нашей встречи, что идёт, мол, процесс над Борисом Савинковым. А главного-то - не сказал: побоялся. Не знал ещё ваших настроений... - Старик, видимо, опять потерял нить, замолчал. Белосветов напомнил:
- Так что там... главное-то о Савинкове?
- А-а. Есть, есть главное. Процесс-то - кончен давно. Савинков осуждён и препровождён в тюрьму.
- Я это знаю из газет.
- Завтра в газетах будет сообщение, что Савинков выбросился у следователя из окна. Просил свидания, и выбросился с третьего этажа в раскрытое от жары окно. Прямо во внутренний двор.
- Не понял вас...
- Да что тут понимать? Не выбросился он, а его выбросили живым и здоровым евреи-чекисты Дзержинского.
- Откуда вы знаете?
- Этого я вам, дражайший Николай Константиныч, сказать не могу. Не обижайтесь.
- Но, зачем они это сделали?!
- А он им больше не нужен. Спектакль был окончен ещё на суде. Зачем же дальше жить такому свидетелю? На всё согласился в обмен на жизнь, всё подписал им, что нужно. А сам он им - больше не нужен.
- Действительно, жестокость, - чуть слышно проговорил Белосветов и потянулся за коробкой с папиросами на столе. - Такого и "охранка" не делала...
- В Москве сейчас живёт, говорят, гражданская жена Колчака - Анна Тимирёва. Красавица. Выпустили недавно. А в Питере - её подруга, дочь адмирала Капниста. Заделалась будто бы актрисой. А Ленин, перед своей смертью, расправился с любовником Александры Коллонтай - Шляпников был такой, лидер рабочей оппозиции. Ничего я у них там, в Кремле, не пойму - словно пауки в банке! А теперь вот охотятся уже за Михаилом Фрунзе. Подряд 2 автомобильные аварии подстроили. Но... оба раза спасла случайность. В третий раз, я думаю, они уже не промахнутся.
- Ну и пусть уничтожают друг друга! Нам-то что?..
- Ну, нет, этак тоже нельзя. Этот Фрунзе, доложу я вам, - гениальный военный самородок, талант! Знает 3 иностранных языка. Разве можно лишать Россию таких драгоценных людей! Говорю это вам как специалист, полководец.
- Кому же он мешает?
- Видимо, Сталину.
- Ну и Кремль! Действительно, пауки.
- В прошлом году Будённый уничтожил свою жену. Она у него из казачек была. Застрелил, а свалил на самоубийство. Мол, не беременела, поэтому не захотела жить. А сам, чёрт знает, когда переболел триппером, ещё до гражданской, рассказывал Ворошилов. От него, говорят врачи, никогда уже не будет детей. И от новой жены тоже, которую он привел в Кремль через неделю после похорон первой. Правда, он жил с ней целый год тайком и до этого, говорит Ворошилов. Но я не к этому: ведь человека убил, об этом знают 2 следователя, и - никакого наказания, как с гуся вода!
Белосветов с неприязнью посмотрел на столы с черноволосыми мидовцами и нэпманами. В полосатых брючках, нелепо коротких пиджачках "а ля Одесса" - какие-то взвинченные, ненормальные, словно после кокаина. Вихляющая походка, странные манеры. Не знают, чего хотят, под кого подделываются. Устало подумал: "А мы, разве знаем теперь, чего хотим? Мё-ртвые живые!.."
Видя, что Брусилов расстроился и хочет выпить рюмку ещё, ища глазами официанта, Николай Константинович налил ему и себе из своего графина, и они выпили без тоста, только слегка чокнувшись. Старик вновь оживился, стал рассказывать:
- В 20-м году в Москву тайно приезжал из Ревеля граф Воронцов. Выкрал в Кремле из ГОХРАНа на несколько миллионов золотых рублей фамильных бриллиантов, но - воспользоваться ими не успел. Пришлось выбросить узелок из пролётки, на которой удирал от погони, прямо на мостовую, чтобы преследователи остановились и отстали. Да и отстреливался ещё из пистолета. В общем, наделал переполоха на всю Москву и исчез, неизвестно куда. В белосветовы... Тоже сидит сейчас где-нибудь в чужом кабаке.
- Ну, мы-то - не в чужом, в Тарарыкинском.
- Вот-вот... в тарары... кинском. - Генерал посмотрел на чужаков, заполнивших зал на 2 трети. - Раньше тут можно было встретить всю великую интеллигенцию Москвы. Приходили писатели, профессора, академики. А теперь они сидят все на пайках. Никакой "великости" уже нет: просто несчастные русские люди.
- Так ведь голод всегда уравнивает всех и заставляет думать о жизни и принимать её без всякого чванства.
Брусилов посмотрел на Белосветова почему-то с удивлением. Вслух же сказал:
- Я не к тому... В голод - мы все тут ели лепёшки из отрубей и борщ из крапивы, которой запаслись ещё летом.
- Я это знаю, - устало сказал Белосветов. - Даже то, что в 22-м году, когда у вас тут начал ходить трамвай, вы платили за проезд по расстоянию езды.
- Я не об этом, - упрямо повторил старик. - Я о том, что теперь здесь, - кивнул он на зал, - стал, как сказал о себе поэт Есенин, иностранцем у себя на родине! А кто жуирует за границей? Максим Горький, который усыновил когда-то старшего брата Якова Свердлова, а тот - во Франции теперь - работает дипломатом! Жуирует и граф Алексей Толстой, вернувшийся в Москву и подружившийся с кремлевскими евреями. Вот так-с!.. Этот облизывает теперь их, а своих, оставшихся за границей, обливает помоями. Но Горький, в отличие от него, хоть разделывает за границей на корки советскую власть!
Белосветов молчал.
Брусилов поднялся:
- Ладно, Николай Константиныч, спасибо вам за компанию - прямо душу, как говорится, отвёл! - и давайте прощаться: мне пора домой. Пока дохромаю, поздно уже будет.
- А что у вас с ногой?
- В 17-м, когда я был уже не у дел и вернулся в Москву, в моей квартире разорвался снаряд, и мне осколками перебило ногу. Вот с тех пор, после того боя здешних чекистов с юнкерами, я и хромаю. Ну, давайте прощаться, наверное, не увидимся больше.
Николай Константинович поднялся, обнял старика, и тот, не оборачиваясь, пошёл к выходу. Было такое чувство, когда видел его спину, что не хочется жить. Не жизнь, а будто игра какая-то. Только мрачная.
"Мы действительно уже "бывшие", ненужные никому", - подумал Белосветов с тоской. И под визги и хохот дешёвых женщин, под какую-то, вроде бы и весёлую, но надрывную музыку, незаметно напился. Жаль было Брусилова, жену Слащёва, сестру, безвременно ушедшую из жизни, своих стариков. А более всего жаль было себя: чужой всем в родном городе, никому не нужный и ничего не умеющий, кроме ведения боя, убийств и защиты собственной жизни. Отец был инженером. А что делать теперь самому, когда кончится золото, да ещё под неродной фамилией?..


Расставаясь на другой день на вокзале с Иришей, Белосветов почувствовал, что не увидится больше никогда не только с Брусиловым, но и с нею - это же всё равно, что похороны. Молча курил, вспоминая, как нахохлился при прощании Фёдор Артамонович - ничего не говорил, лишь шумно дышал и сопел, понимая: пустое всё. Понимала и Анна Михайловна, поцеловавшая его и всплакнувшая. А вот Ириша увязалась за ним на вокзал. На душе, действительно, было похоронно, нехорошо. Наверное, ещё и оттого, что она поцеловала его от имени Кати и, как больная собака, посмотрела в глаза. Да и теперь вот рвёт душу и огорчает своими планами:
- Понимаешь, Коленька, наверное, уеду я из Москвы.
- Куда?
- Помнишь, я рассказывала тебе, что муж вернулся ко мне в Москву сначала в 15-м, а затем в 18-м? Так вот в 18-м он поехал к своим родителям в Саратов. Выяснить обстановку. А тогда уж и меня с сыном забрать туда. Но потом прислал письмо, чтобы не ехали пока, подождали до осени. И больше с тех пор не было от него никаких вестей. Эгоист был - редчайший! Вспоминать даже не хочется. В общем, я пождала-пождала и написала его матери, Ольге Петровне. Та мне ответила, что летом 18-го года её сын уехал на Дон, и она тоже не имеет от него вестей.
- Ну?..
- Да ну его в баню!.. А вот Ольга Петровна осталась одна, муж умер; зовёт меня с Олежкой к себе в Саратов. Решили на семейном совете, что надо ехать. Здесь - нас все знают, мальчику - хода не будет. А в Саратове можно сочинить любую историю о происхождении, проверять некому. Глядишь, и выучится, а?
- А сама как? Тяжело ведь будет, одной-то.
- Но ты же вот - тоже один. И ничего.
- Я - мужчина. - А про себя подумал: "А почему же, собственно, один-то? Не один. Есть ещё где-то двоюродный брат, Ваня Русанов. Жили в Актюбинске, в 18-м приезжали к тёте в станицу Петровскую. А куда делись оттуда, можно запросить у неё, если уцелела. Сколько же это Ване сейчас? Тогда было лет 14, гимназист... Стало быть, теперь ему 21, взрослый человек..."
Из Москвы Николай Константинович уехал без сожаления: тосковать не по ком. Ириша - уедет. Старики её - к смерти готовятся. Действительно, никого. Мучила только одна, застаревшая уже, но неотвязная мысль: "Зачем была Февральская революция и столько нелепых смертей?"
"Ну да ничего, - думал он под стук колёс, - вот приеду домой, увижу детей, Веру, и настроение исправится. Всё это, вся эта хандра - от тяжёлых известий и впечатлений от Москвы. А забуду, и всё пойдет, глядишь, повеселее. Да и сама жизнь, может быть, наладится как-то в конце концов". Вспомнился вдруг пленный комиссар, вместе с которым попал к махновцам. Тот всей душой верил в хорошую жизнь. Может, действительно, всё ещё образуется. Вон, какой отпор дают большевики в газетах взяточникам и спекулянтам! Наверно, надо пойти куда-нибудь на работу. Вот только, куда? Кто примет "бывшего" на хорошее место?..
Одним словом, приехал Николай Константинович домой и так в смятении чувств, а в семье нашёл не успокоение, а ещё больший переполох - приходил из ГПУ оперуполномоченный, тот самый комиссар, которого он вспоминал в дороге. Выходит, не к добру он его вспоминал.
Тотчас же собрались на семейный совет: как быть дальше? Выслушав жену, Николай Константинович сказал:
- Значит, надо, пока не поздно, куда-то отсюда переезжать.
- А жить на что будете? - спросил отец Андрей, рассматривая бороду зятя. - Двое детей! Без своего угла, без дела - долго не проживёте. Золота - уж почти нет!
Николай Константинович обиделся:
- А вы что же предлагаете? Сидеть и ждать!
- Есть одна мыслишка! - заговорщически начал отец Андрей. - В бороде-то - тебя ведь не узнать прямо! Не узнает, думаю, и этот Батюк. Если приедет. Фамилия у тебя - другая. Да и видел он тебя всего один раз и давно. Забыл уж, поди.
- Что же мне теперь, не бриться всю жизнь? На старика походить?..
- Я тоже, однако, всю жизнь не броюсь. И - ничего, не помер, - резонно заметил священник. - Да раньше и моды такой не было - бриться. Все мужчины носили, однако, бороду.
Чтобы не раздражать тестя, Белосветов перевёл разговор на другое:
- Вера, покажи мне фотографию-то! Что ещё там за Белосветов такой объявился?
Вера Андреевна поднялась, принесла фотографическую карточку, которую оставил ей Батюк.
- Господи! - воскликнул Николай Константинович. - Да ведь это - Сычёв!
- Ты его знаешь? - испуганно спросила жена.
- Ещё бы! Вместе уходили из Крыма.
- Зачем же он назвался твоим именем?
- Не знаю. Сам поражён!
Поднявшись из кресла, к ним подошёл отец Андрей.
- Ладно, - проскрипел он. - Сычёв это или кто другой, теперь не о том думать надо. Сюда, я полагаю, он не явится. А тебе, если возникнет какая опасность, можно будет перебраться на время к моему знакомому в Андреевку. Юнкер твой - давно уж съехал от него, женился.
- Вы говорили, у вас есть какая-то мысль в отношении меня, - напомнил Белосветов.
- Есть одна, есть, - закивал старик. - Не знаю токо, как отнесётесь... А я уж и с архиереем на всякий случай переговорил - ещё до этой беды, после твоего отъезда. Как будто чувствовал... - И отец Андрей выложил свои соображения о переходе Николая Константиновича в священники.
Белосветов, глядя на тестя, как на ненормального, с возмущением отверг его идею:
- Да как же такое возможно?! Вы хоть думаете, когда такие вещи предлагаете!
Однако отец Андрей не смутился:
- А што тут невозможного? Мы ведь - не чёрное духовенство. Это в монаси трудно попасть, да о больших церковных чинах думать. Мы - духовенство белое, дальше церковного прихода нам дороги, считай, нету. А потому, приняв у тебя экзамены, я думаю, препятствовать не станут. Семинарии - уж скоко лет, как закрыты, я - стар, священников в епархии - не хватает. Архиерей даже обрадовался.
- Да я же ни одного псалма не знаю!
- Не хитрое дело, обучу. Ты... токо не торопись с отказом. Подумай! Двое детей у тебя. Жить-то - надо? Я - не вечен. И Сычёв этот твой - каких-то, видно, делов натворил, раз ищут ево! Мыслится мне, другого выхода у нас с тобой просто нет!
На том разговор с тестем закончился, но продолжила его ночью в постели Вера Андреевна:
- Не упрямься, Коля. Папа, мне кажется, удачный выход подсказывает. Здоровья у него, сам знаешь, нет - и стар, и сыновей потерял, и горя сколько хлебнул другого. Ему уж на отдых пора: жалуется, что службу не может выстаивать на ногах.
- Верочка, ну какой из меня поп? У меня и выправка-то - за версту видно бывшего офицера! Да сколько крови пролил...
- А где же мы будем жить? Чем ты сможешь заняться? Лавочку, что ли, откроешь? Так ты не торгаш. Да и кончится, говорят, этот нэп - Сталин не хочет. Пойти мне преподавать языки? Так в школу меня не возьмут: дочь священника! А частные уроки никому теперь не нужны. Сам подумай, ну, куда нам деваться?.. А церкви опять вон открываются потихоньку. Даже те, которые были закрыты. Не может народ без веры. Надо кому-то детей крестить, стариков исповедовать, отпевать усопших. А осенью - одна за другой свадьбы в народе. В праздники - службу надо править в церквях. Хоть и тихую, а надо. Вот и получается: с мира по денежке, а священникам на жизнь хватает, уж я-то знаю. И работа для твоих лет нетрудная. Да и не стыдная же, поверь!
- Я стрелять из револьвера умею, не целясь. А крестить детей той же рукой, которой на тот свет отправлял в боях людей, это, по-моему, что-то ненормальное, Верочка! Во всяком случае, я этого не понимаю.
- Вот и замолишь грехи. Бог простит тебя: не по своей воле стрелял!
- Не знаю, не знаю... - сопротивлялся он.
Вера Андреевна словно не слышала:
- Священников нынче и власти не трогают, оставили в покое. Церковь-то теперь "обновленческая"! Потому и разрешена опять.
- Что значит, "обновленческая"?
- Папа говорит: патриарх дал слово, что священники не будут трогать в проповедях советскую власть, а она за это - разрешит открыть церкви снова. Бог ведь никому не мешает. И за границей, говорят, о русской церкви пекутся власти: вопрос был поднят перед советским правительством в международном масштабе, Коленька! Соглашайся, а? Власти тогда вообще не тронут тебя - священник!..
Думал Белосветов о предложении тестя и жены и на другой день - и с раздражением, и спокойно, времени хватало. И чем больше думал, тем всё более приходил к выводу: действительно, другого выхода нет, всё перепутал проклятый Сычёв! Вот оно, его золото: уже начинает мстить... Пугала и возможная встреча с Батюком, если поймают Сычёва. Привела от него ниточка сюда в дом, приведёт и в другой раз. Начнут выяснять - что, да почему? И доберутся...
"Эх, дурак, дурак! Ну, чего было пугаться, менять фамилию? Не испугался же вот Сычёв жить под ней! Значит, можно было и мне. А теперь - что? Сидеть на шее тестя, когда закончится золото? Как жить дальше, на что?.. Может, и впрямь брать крест вместо пистолета и жить с бородой и в рясе, только бы не трогал никто. Тогда - тут тесть прав! - и Батюк меня не узнает, если даже придет к нам. Сколько он меня и видел-то? Какие-то сутки, да и то большую часть в темноте. Конечно, забыл. Значит, жизнь снова будет спокойна и обеспечена. Разве не об этом мечтал, когда хотел лишь одного - уцелеть в плену! Да и что я умею? Мой опыт военного тоже похоронен теперь под новой фамилией. Да и кому он нужен теперь? Стрелять не в кого, да и сам ненавидел это ремесло и никому не хотел мешать жить. Что же остаётся? Открыть лавочку и стать нэпманом? Оплевать память покойной сестры? Да и не в этом даже дело. Сам ненавидел всегда торгашей - мерзость.
Из "бывших", оказавшихся здесь, в Екатеринославе, уже многих видел за прилавками. Бывший юнкер Корф, барон по происхождению, женился на дочери бывшего ювелира Ицковича и выдавал теперь себя за еврея, потому что евреев не трогали. Граф Осокин с сыном открыл ресторан на чужое имя и принял туда в качестве официантов двух деникинских офицеров - поручиков Рокотова м Мальцева. Все под другими фамилиями, адресов никому не дают, да и титулов своих не вспоминают - надо как-то жить, вот каждый и приспосабливается, как может. Но Николаю Константиновичу такое приспособленчество не нравилось больше, чем ряса. Уж лучше с крестом, чем такое унижение.
И всё-таки пугала его и ряса. Без осанки, как говорится, и конь - корова. Понимал умом, не бывает в жизни такого нейтралитета, на который надеются жена и тесть под сенью церкви - достанут и там. Советскую власть либо надо принимать полностью, либо воевать против неё. Отсидеться в "ничьих" - видимо, немыслимое дело, и кончится всё равно поражением. Какой сделать выбор?..
Тесть продолжал настаивать на своём:
- День сегодняшний, Николай - ученик вчерашнего, - произнёс он после ужина. - Чего высидишь? Всё по-прежнему идёт, как при царе.
- По-прежнему, да не совсем, коль день уж сменился на новый. Сами себе противоречите!
- Што?!. - Тесть петухом снялся с места, крылья в стороны, наскочил: - Не совсем? Может, взяток теперь не берут? Не блудят и не пьянствуют? Да, согласен - другие! Из севоднишнево дня! Но ухватки-то - прежние. Не угождают, што ль, своему начальству? Так, што нового-то?! Токо мундиры?..
Чтобы отвязаться от старика, сказал:
- Обдумать всё это надо! Да по-настоящему, чтобы не позорить потом ни себя, ни вас. Спешить пока - вроде бы некуда?
- Ну, подумай, подумай, не гоню. В этом ты прав. - Уходя в свою комнату, старик тяжко вздохнул, будто имел дело с дураком, не понимающим своего счастья и выгоды.
Когда он вышел, Николай Константинович обратился к жене:
- Вер, а что, если я съезжу на разведку в Крым? Может, можно купить небольшой домишко в Феодосии и обосноваться там? Работу найду себе в порту. А? У меня там есть и знакомый из местных. В Коктебеле. Поможет советом, если что, а то и знакомствами. - Он принялся рассказывать Вере Андреевне о художнике Богаевском в Феодосии, о художнике Волошине в Коктебеле. А сам думал: "Интересно, как они там?.. Может, и сами не знают, куда им деваться?.." И неожиданно представил себе Каринэ. Вот кого хотелось ему ещё повидать...
- Поезжай, - неожиданно легко согласилась жена. - Отдохнёшь там от всех чёрных новостей, развеешься. А с переездом, я думаю, пустое всё: сам убедишься. Но - поезжай, я не против.
- Может, и ты со мной? - предложил он.
- А на кого я оставлю мою крошку? - Вера Андреевна нежно улыбнулась и поцеловала в щёчку дочь, которая уснула у неё на руках. - Для неё сейчас такая дорога, где и пелёнки-то постирать будет негде, только мученье, а не отдых. Поезжай уж сам!..

3

Вечером, перед отправкой Сычёва на пароход, Ян Милдзынь сказал ему, вручая новый костюм и новый паспорт:
- Ну вот, можете отправляться. В паспорте - ваша фотокарточка, печать, штампик одесской прописки и выписки - всё, как положено, в полном порядке. Но - есть одно важное "но": этот паспорт... нельзя ни терять, ни обменивать на новый, когда кончится срок его годности.
- Почему? - удивился Сычёв, торопливо переодеваясь.
- Вас сразу арестуют.
- Но, зачем же мне тогда такой паспорт?
- Затем, чтобы вы зависели от меня! - жёстко и с сильным акцентом произнёс Милдзынь. - Поэтому у вашего паспорта остался и срок годности небольшой. Есть в документе и ещё один изъян, о котором я вам скажу после, когда кончится проверка.
- Вы что же, не доверяете мне?
- А вы как думали? Поставтэ себья на моё место, - резонно заметил Милдзынь. - Повторяю: жить под вашим паспортом можно безбоязненно. Но - бэз моего разрешения... вам из Ялты... нельзя никуда. Пропадётэ!
- Ну, и сколько же будет продолжаться такая жизнь? - спросил Сычёв не то зло, не то уныло.
- Я пуду навэщат вас. Посмотрю, как устроились, как живётэ. Так что придётся нам... немного подождать, чтобы иметь возможност бить увэренними друг в друге. Потрэбуется... года 2.
- Ого!
- А как вы тумали? Вы на моём месте - давэрились бы мало снакомому чэловэку?
Сычёв промолчал, и Милдзынь продолжил:
- Вы мне - нужны пудэтэ для дела. Я - достаю для вас деньги, докумэнты, а вы - берёте и исчэзаете куда-нибудь. Допустим, в Сибирь. Развэ так телаются серьёзные тела?
- Ну, что же, спасибо и на том! - поблагодарил Сычёв, забирая документы. Не было только трудовой книжки. И Сычёв спросил: - А как же я буду без трудовой?..
- Скажетэ, что рапотали всё врэмя по найму, у частников, - посоветовал Милдзынь. - И вам, когда примут вас на рапоту, выдадут новую трудовую. Это всё, что я могу вам пока порэкомендовать. - Милдзынь передал Сычёву саквояж. - Тут - смена белья, еда, немного тенег и билет на пароход.
- Спасибо. Можно идти?..
- Идитэ, и не пойтэсь. На улице - темно, порт - освэщён плохо.
Изумлённо посмотрев на своего "благодетеля", Сычёв хотел ещё что-то спросить или как-то по-человечески распрощаться, но Милдзынь сурово молчал. Сычёву осталось только шагнуть в темноту и неизвестность... Что он и сделал, растворившись за дверью.


В Ялте Сычёв купил рюкзак и, засунув в него саквояж, отправился немедленно в горы. Валун был на месте - куда ему деться. На месте был и старый пень, на котором когда-то отдыхал. Вокруг, как и тогда, росли лопухи. Отсчитал в нужную сторону 30 шагов и нашёл нору. И сразу увидел, заначки нет. Разрыто всё, и очень давно. Так давно, что сразу явилась мысль: значит, выследил его тогда Муса, хозяин, у которого снимал квартиру. И ведь чувствовал он его, чувствовал, а не поверил, что крадётся, не обнаружил! Задница, а не контрразведчик. А теперь что? Лопнули все надежды, последние. С золотом можно было рвануть и за границу. Теперь же не рвануть уже никуда, даже в Сибирь. Разве что по этапу.
В первую минуту в душе всё, словно, оборвалось - не хотелось ни жить, ни шевелиться. Но вскоре похоронная печаль сменилась в нём дикой, неуёмной яростью. Ах, сволочь, каналья! Нет, брат, шалишь, я тебе этого так не оставлю! Дайте только устроиться, обжиться... Я тебя так грохну, что и пикнуть не успеешь! Уж я теперь и сам из Ялты никуда, пока не отомщу татарину! Да ещё и твой поганый дом подожгу, чтобы и детям твоим ничего не осталось.
Сычёв достал из рюкзака бутылку и хлебнул прямо из горлышка. Душу маленько обожгло, опалило - пошло разливаться тепло. Он сел на пень и закурил. А покурив и зашвырнув в лопухи лопатку, которую тоже купил в скобяном магазине и перерезал пополам черенок, сделав наподобие саперной, осознал своё положение трезво и до конца. Поджигать дом Мусы или убивать его самого - дело пока рискованное, можно и влипнуть, не имея ни жилья, ни даже норы, в которой можно спрятаться и отсидеться. А тогда тюрьма, следствие - и пойдёт оно всё и покатится, разматывая весь клубок до самой Одессы. Нет, с местью надо пока воздержаться - не убежит. Надо обдумать всё, как начать разговор с отцом Павлом, чтобы помог устроиться, помог с жильём. Ведь нет же почти не копейки! А надо как-то жить, вот что надо учесть в первую очередь. Нищий же, нищий!..
В Ялту Сычёв вернулся поздно, когда стемнело. Походил вокруг дома татарина, у которого жил, прислушивался. За высоким дувалом из глины бухал кобель. Светились окна, за которыми жил его враг, наслаждавшийся украденным богатством. Он узнал его - всё та же сытая рожа, только раздобревшая ещё больше. Ну ладно же, это пока проверка... Подробный план он разработает, когда обживётся и разузнает про всё побольше.
Не зная, что постарел за этот день, Сычёв направился к дому священника. Разговор с ним он продумал ещё в горах...
Впустила Михаила Аркадьевича в дом служанка:
- Вам кого?
- Я к батюшке. По делу, о котором нужно договориться безотлагательно.
- Помер, што ль, кто?
- Нет, другое. Я ему сам расскажу.
- Ладно, пойду скажу. Постойте пока тут.
Служанка ушла, а Сычёв остался в передней один, продолжая обдумывать, с чего начать разговор: издалека или, напротив, сразу пугнуть, чтобы не было воли к сопротивлению. Пока думал, вернулась служанка.
- Пойдёмте, ждёт. - И провела его в боковую дверь, а потом по ступенькам наверх, во второй этаж, где была комната отца Павла. Он дождался, когда старуха оставит их вдвоём, и произнёс:
- Добрый вечер, отец Павел!
- Спаси тя Христос, - ответил священник спокойно. - Кто ты, сын мой, и зачем так поздно пожаловал? - Он не узнавал обритого и подзагоревшего Сычёва.
- Плохая у вас память, отец. Ротмистр Сычёв! - резко назвал себя Михаил Аркадьевич, словно вновь был начальником Ялтинской контрразведки. - А пожаловал я...
- Тише, тише, спаси тя Христос! - испуганно замахал рукой священник. - Господи, откуда же это вы и зачем?!.
Разглядывая перетрусившего отца Павла, Сычёв осмелел:
- Чего вы боитесь, преподобный, не пойму! Мы с вами вдвоём, ночь на дворе. Матушка ваша, Наталья Владимировна, уже спит, поди.
Батюшка Павел оробел ещё больше:
- Зачем вы?.. - спросил он, чуть не заикаясь. - Что вам нужно от меня? - Губы его прыгали, пальцы мелко подрагивали.
- Сейчас доложу, - насмешливо ответил Сычёв и без приглашения сел на стул. Приказал: - Сядьте!
Мелко крестясь, отец Павел проговорил:
- Господи, господи! Время-то какое, а вы - ротмистр!..
- Я теперь не ротмистр, батюшка, а Михал Михалыч Рогов. Вот и всё, что вам следует знать обо мне.
Старик согласно кивал:
- Понимаю, понимаю.
- Понимаете, да не всё! - строго осадил батюшку Сычёв. - Поможете мне устроиться куда-нибудь на работу и подыщите надёжную комнату или квартиру на первое время. А дальше я уж сам как-нибудь. Не обеспокою.
- Та-ак, - протянул священник, приходя в себя и чувствуя зависимость Сычёва, - значит, хотите командовать мною по-прежнему? - И смело посмотрел незваному гостю в глаза. - А если я на вас, да в милицию?..
Сычёв оскалился:
- Только попробуйте! Во всяком деле должны быть гарантии. Журнальчик-то, с вашими росписями об исповедях вашей паствы, у меня в сохранности!
- Да ну!.. - изумился поп. Но тут же опомнился: - И что же с того?
- А то, что вас немедленно выставят из священников ваши же церковники!
- Так ведь храмы и без того позакрывались почти везде, - не сдавался отец Павел, прикидывая в уме, как избавиться от опасного гостя.
- Не позакрывались, а опять открываются! - жёстко поправил Сычёв. - А ходить в милицию для вас не безопасно: с вами после этого может случиться непоправимое... - многозначительно посмотрел на попа Сычёв, хотя и блефовал.
- Вы мне угрожаете? - сник святой отец.
- Я рад, что вы такой понятливый. - Сычёв улыбнулся.
- Официантом в хороший ресторан пойдёте? - перешёл священник на деловой тон, словно и не было ни угроз, ни ссоры.
- Вы что, смеётесь?
- Ничуть. Зачем же смеяться? Там у меня директор хороший знакомый, и я довольно легко могу это дело устроить. К тому же, если вас примут где-нибудь простым служащим, то вы и питаться будете хуже, и денег у вас свободных не будет. А официант по нонешним временам - что ротмистр в прошлом, ей-Богу! - Поп перекрестился. - И дома` у всех свои, и золотишко есть. Питание сейчас - это всё, хотя голод и кончился!
Сычёв подумал о питании - всё равно придётся бегать по столовым или готовить самому: связываться с какой-либо женщиной ещё раз - рискованно. Наплетёшь в ответ на какой-нибудь её вопрос, где жил, да где работал, и запутаешься потом в собственном вранье - ведь ничего и никогда не делал! Так что лучше, пожалуй, соглашаться, а не возмущаться. Да и к выпивкам как-то уже привык, что ротмистром в контрразведке, что в Одессе на правах богача. Отвыкать, когда начнётся безденежная жизнь, не хотелось. Выходило, что быть официантом хорошо и с этой стороны - сам будет хозяином всякой выпивки.
- Ладно, - согласился Сычёв, - договаривайтесь с вашим директором, меньше будет забот о себе, вы правы. А кто он, этот директор? Большевичок?
- Нэпман, так зовут теперь этих людей. Но брат у него, кажется, из красненьких, из бывших политкаторжан.
- Еврей, что ли?
- Возможно.
- Ну, что же, всё равно договаривайтесь, а там видно будет. Да, вот ещё что: с недельку я поживу у вас, пока вы мне комнатёнку с отдельным входом подыщите. - Тон был непререкаемый, и отец Павел, мечтавший о том, чтобы гость поскорее убрался, покорился и этой беде - куда денешься...


Жизнь - штука удивительная. Сычёв работал теперь официантом в том самом ресторане, где любил когда-то посидеть за бутылкой хорошего вина с Белосветовым, где покрикивал, бывало, на метрдотеля - нет уже того лощёного индюка; покрикивал на официантов - "ж-жива, г-голубчик-каналья!" - нет и тех каналий; и хорошо, что нет. Теперь тут приказывали - правда, без покрикиваний - ему самому: принеси то, узнай, есть ли другое. И кто? Бывшие лавочники и евреи, хлынувшие на курорты Чёрного моря. Да ещё торговые армяне и грузины. Ну, эти и раньше в золотых кольцах ходили и покупали на пляжах русских баб. А потом ублажали их перед Ваньками в белых куртках: "Чиво эщё хочишь, дэтка, скажи? Адин твой толька слова, и, клянусь сэстрой, в зубах прэнисот!" И подзывали официанта, показывая новый червонец: "Дарагой! Адын антрэкот паскарэй!" Вот такая была сейчас публика в основном. Таким оказался и директор ресторана: грузинский еврей Давид Эбралидзе - маленький, смуглый, весь в чёрненьких завитушках на голове, и охотник до блондинок. Было ему лет 50, имел жену и кучу детей. Оставалось лишь нагрести кучу денег, чтобы хватило на всё и на всех.
Лёгкой походкой отдыхающего Сычёв ходил каждый день по знакомым ялтинским улочкам, боясь встретить кого-либо из тех, кто его здесь видел в 20-м и, быть может, запомнил. Лицо, правда, не такое выразительное, как у Белосветова, да и без бороды уже и усов - таких тысячи, а всё-таки было страшновато. Только после того, как купил в киоске возле "Ореанды" тёмные очки, немного успокоился.
А успокоившись, понял - не было больше войны, выстрелов, забылась она и тут, как забылся и голод. Всюду тихо, спокойно, живи и радуйся красоте - какая зелень кругом, горы! Розы цветут уже во второй раз - осень. Нет ни тюрьмы, ни охраны. Не гонится никто.
Однажды Сычёв улыбнулся: вырваться из таких лап! Это же надо!.. Думал, всё, каюк. И вот опять море, солнце, пляжи. Отличные документы в кармане - паспорт, военный билет. Кто же такой этот Милдзынь? Видно, крупный контрабандист, если любые документы может достать за полдня. Но что же за изъян в паспорте? Во, бляха, жизнь, вроде на свободе - и не свободный! Собака на цепи у хозяина, никуда не сбежишь.
"Ну, да ладно, - вздохнул Сычёв, - поживём - увидим, что к чему..." И дни с тех пор покатились для него, как грязные тарелки в посудомойку - похожие. Вечером, правда, лучше - играл оркестрик. Но всё равно не прекращалось унижение - ежедневное, острое, как ланцет в незаживающей ране: подай, принеси. А тут ещё одесского нэпмана поздней осенью занесло - чуть не узнал, каналья. Привязался, что банный лист к голой заднице: "А, помните, ми уже обедали с вами у Сойфера на Дерибасовской?"
- Путаете вы, гражданин, не обедал я ни у какого Сойфера! Не мешайте работать!
- Не может этого бить! У меня ещё память - ого-го! Правда, тот человек бил в бородке и таки одет, шо надо! Но, когда люди разоряются, то не хотят, чтоби их узнавали, я понимаю. А тот человек, когда пил коньяк, говорил: "Пропадай мои валенки!" Я извиняюсь, но таки, хорошо это помню.
- Да катись ты со своими валенками! Налижутся, канальи, тогда в каждом видят знакомого!..
Он убежал к себе в подсобку, а у самого руки тряслись и сердце прыгало. Не дай Бог, узнает ещё кто-нибудь, да не так, как этот болван, а по-другому!.. Что делать тогда?
Впервые за эти 3 месяца он снова подумал об опасности, которой подвергался, и ему стало не по себе. Однако, сразу куда-то деться или совсем исчезнуть из Ялты он не мог. А через несколько спокойных дней опять завертелся и забыл о своём страхе вновь. Доставало до печёнки всё время другое. Каждый вечер донимали пьяные похотливые хари кавказцев, приказывающие принести "дэвочке" то "марожино", то "шяшьлык па-кавказски, панимаешь, нет?", то найди ему на 2 часа "атдэлни номир", он, видите ли, за всё заплатит, каналья, только ты ему крутись побыстрей, а то он от напряжения в чреслах не выдержит и сделает себе в трусы. Словом, столы, тарелки, стойка буфета - круговорот! Не до страха тут, когда ненависть из тебя хлещет, словно пена из пивной бочки. Да никто и не узнавал больше.
Не заметил, как схлынули пляжники - похолодало. Тогда выбрал свободный от работы день и купил себе в магазинах осеннее пальто на зиму, тёплое нижнее бельё, кое-что по хозяйству. И опять замелькали дни, как тарелки. Наступила зима - не холодная, но штормовая, с дождями, слякотью. Слякотно стало и на душе - от одинокой жизни, неприкаянности. Почти каждую ночь не мог уснуть и вспоминал под дождь и ветер горячую вдову Юлию Казимировну. Хоть и старше была, а женскую силу в себе сохранила - огонь баба! А какая фигура, тело. Вспоминая её, Сычёв тяжело вздыхал, ворочался.
А в конце ноября ему исполнилось 35 лет. Решил он эту дату отметить в кругу сослуживцев, прямо в ресторане. Не звать же к себе домой на холодные закуски!
Собрались, как было намечено, после 23-х, когда угомонились и ушли к себе наверх, в номера, последние гости - ресторан Эбралидзе был при гостинице. Денег Сычёв не пожалел - хрен с ними, один раз живёт человек, не дважды, а тут ещё и нет уверенности в завтрашнем дне: гулять, так гулять! И пригласил всех музыкантов из оркестрика и поваров. Официанты остались само собой. Пришли даже те, кто был в этот день свободным от дежурства. Эти принесли с собой розы, ещё какие-то цветы - должно быть, из оранжерей Ботанического сада. И весёлая ночка удалась на славу.
Первую выпили за именинника - как опрокинули. А вторая показалась Сычёву горькой, как подневольная жизнь. Чтобы отмякнуть, попросил музыкантов сыграть ему "Полонез Огинского". И те, отставив рюмки, исполнили каждый на своём инструменте прямо за столом - отходил к пианино только Вадим Холмогоров. Растрогавшись, Михаил попросил:
- Братцы, а можно ещё? "Утро туманное", а?
Музыканты сыграли, а Холмогоров - как своему - даже спел: со слезой, с душевным надрывом. Сычёв благодарно полез целоваться и плакал. Проняло.
Выпили ещё, пошли разговоры, воспоминания. Старый официант Степан, приехавший сюда из Симферополя, стал хвалить редкую по справедливости книгу - "Человек из ресторана", написанную московским писателем Иваном Шмелёвым.
- Он и сам работал в 19-м году официантом, у нас в Симферополе! - доказывал Степан. - Ох, и знает же нашего брата! И как девчонок таскали в нумера, и про чаевые - ну, про всё написал досконально! Со слезой написал. Вот как Вадим сейчас спел...
Михаил услыхал, азартно спросил:
- Степан Андреич, а сейчас девку достать можешь, а? Для меня.
- Поздно, Миша, однако, - резонно заметил Степан. - Ты бы вчера намекнул, сообразили бы тебе и девку. Как по мне: хошь под соусом, хошь помоложе. Этого добра, слава Богу, на курорте всегда хватает.
Сычёв раздумчиво, скорее для себя, произнёс:
- Писатель, и в официанты! Да, жизнь умеет подминать.
Степан, добродушно усмехаясь, продолжал своё:
- А я уж думал, что ты, Миша, у нас тово... прохудился как мужик. Всё лето и осень без бабы живёшь.
В разговор влез другой пожилой официант, угрюмо молчавший до этого, Пётр Никодимыч:
- Миш, а ты, может, жанитса хошь? Скажи, мы те найдём и хорошую девку, для семьи.
- Н-нет, этого я н-не желаю! - отрезал Михаил, чувствуя, что хмелеет. Стало вдруг обидно: как это, хамы, мужичьё, а он с ними пьёт? Это его теперь общество? Смеют предлагать ему невесту?.. Какая подлая штука жизнь!
Михаил уронил голову на руки, тихо заплакал.
- Ну-у, братва, кончай бал, шабаш! - заметил Пётр Никодимович. - Надо его домой отвести, готов!
Никодимыча поддержал и Степан:
- Это верно, пьяный не контролирует себя, нервы у ево нараспашку. Вот и заплакал человек...

Глава вторая
1

Добравшись на попутной телеге из Феодосии в Коктебель, да ещё под вечер, Белосветов разочаровался, глядя на темнеющие вершины Карадага. Сырой ноябрьский ветер хватал его за полы пальто, впереди непролазная грязь и неприютность. Что же ему тут так понравилось в 19-м? Теперь солнца не было, небо в сплошных низких тучах. В чьём-то сарае рядом телилась корова - тяжко, со стонами. Ей помогала, видно, татарка: что- то ласково говорила, говорила, а не понять, доносилась какая- то тарабарщина.
Белые стены высокого дома художника он увидел издали, когда стал подходить к морю. Огромные волны, накатываясь на берег, протяжно и шумно ухали, скреблись галькой, откатываясь назад, и вновь пушечно нападали и разбивались. Настроение у Николая Константиновича погасло, он с тоской подумал: "Странно, почему он так запал мне тогда в душу? Не родственник, не знакомый, да и виделись каких-нибудь 40-50 минут, не больше. А вот поди ж ты! Может, его и в живых уже нет или выехал куда?.. Всё восторгался тогда: "Киммерия, древность. Куда тут Грециям и Италиям!" Так ведь это, поди, только летом. А зимой-то - вон какая тоска! Нет, тут я не уживусь, видно, как и его жена, про которую говорил... Зря, пожалуй, приехал, да ещё в такую пору".
Возле дома никого не было, и Николай Константинович встревожился: "Может, и вправду его уже нет здесь? Живут другие, что я им скажу? Пустите переночевать до утра? И Каринэ вот не оказалось в Феодосии - всё наперекосяк!.."
И всё-таки подошел к двери, дёрнув за тонкую бечёвку, позвонил в колокольчик. Никто не отзывался. Не зная, что делать, звонить ли ещё раз или уйти, Николай Константинович потоптался и решил попробовать снова - позвонил. Дверь отворилась, и он увидел знакомую пышную шевелюру и рыжеватую бороду крепкого, плотного художника, только сильно поседевшего. Забыв, что и сам теперь в бороде и усах, он произнёс:
- Добрый вечер, Максимилиан Алексаныч! Не узнаёте?..
- Простите, что-то не припомню...
Николай Константинович был огорчён тем, что его не узнают, и чуть было не ляпнул: "Белосветов я, помните 19-й год? Вам ещё фамилия моя понравилась, я был тогда капитаном деникинской армии!" Но, опомнившись, и понимая, что он сейчас не Белосветов, а Ивлев, да и художник всё равно вряд ли вспомнит его, пояснил:
- Я был тут у вас давно, вы, вероятно, забыли меня. Да и дела у меня к вам никакого... Просто так вот, проездом... Дай, думаю, посмотрю... Моя фамилия Ивлев теперь, Николай Константинович. А был капитаном Белосветовым.
- Вот фамилию помню! - обрадовался Волошин. - Проходите, пожалуйста, намерзлись поди... Погода нынче сердится. - Он внимательно осмотрелся, словно искал кого-то или хотел увидеть, но не увидел и, радуясь тому, что никто не видит и их тут, отступил от двери в глубину прихожей.
Белосветов вошёл и почувствовал сразу, как утих за дверью ветер и стало тепло. Только удары волн ещё были слышны, но глуше, уютнее. Он передёрнул плечами от озноба.
Волошин участливо спросил:
- Что, долго были на воздухе?
- Да, от самой Феодосии. Вот, только приехал.
- Ну, тогда раздевайтесь, поднимемся ко мне наверх. Мы с женой ужинать как раз собрались, подкрепитесь и вы с нами. Прошу!..
Всё произошло так естественно, просто, что и объяснять не пришлось. Зато прояснил кое-что сам хозяин:
- Я понял, Николай Константиныч, что вы вынуждены скрывать своё прошлое. Так вы его и не касайтесь более, договорились? Матушка моя недавно померла, царство ей небесное, я - вынужден был жениться: не умею жить один, вести хозяйство. А Мария Степановна - человек осторожный, ей это всё знать ни к чему. Я вас сейчас ей представлю как моего давнего знакомого по Москве, не возражаете? У вас и произношение московское.
- Вы мне и тогда сказали об этом.
- Вот и хорошо. Значит, вы пробираетесь в Судак, так я вас понял? А по дороге завернули ко мне.
- Да, я только посоветоваться с вами хотел об одном деле.
- Поговорим ещё, поговори-им!.. У меня тоже есть неприятности в отношениях с новой властью. Но об этом мы - потом, когда останемся вдвоём, согласны?
- Конечно, конечно, - бормотал Белосветов. - Спасибо, что предупредили: прямо гора с плеч! И как это вы так мгновенно всё поняли и схватили, просто удивляюсь...
- А вы не удивляйтесь. Когда слишком часто хватают, быстро выучиваешься всему. Вас, похоже, ещё не хватали?
- Пока Бог миловал.
- Вот и хорошо. Это даже очень хорошо! Правительство само толкает людей на жизнь с двойным дном.
- Что же в этом хорошего? Не боитесь, что при таком строе вся нация станет лживой?
- Ну, это вы уж слишком, Николай Константиныч! Нация - не зерно, которое быстро можно перемолоть в муку жерновами власти. Были на Руси и монголы, и свои Грозные, а, слава Богу, народ у нас - прежний.
- Физически - да. А нравственно? Исторические жернова не проходят для души народа бесследно. Ведь мы не лучше становимся от войн и горя, а всё хуже и хуже. В нашей истории - почти нет передышек.
- Может, вы и правы, - вздохнул художник.
Далее последовало знакомство с его женой, Марией Степановной, женщиной молодой и властной, как показалось Николаю Константиновичу. А когда выяснилось, что она по профессии акушерка, то властность характера стала понятной и естественной, без этого она не смогла бы работать. Утешило и то, что она держала себя просто, в образованность не играла, а была просто умной, и с нею можно было общаться на равных. Перед хозяином он всё же робел - тот был сама эрудиция и знания, знания без конца. Однако же и тут повезло: Волошин был сильно обрадован его появлением - это чувствовалось во всём.
"Видно, заела его тоска тут без мужского общества, как и меня дома, - подумал Николай Константинович с радостью. - Ни выпить не с кем, ни поговорить по-мужски". И оказался прав: и выпил с ним хозяин немало, и наговорились оба, словно голодные. Мария Степановна давно их оставила, и они сначала напомнили друг другу кое-что о себе, а потом принялись расспрашивать:
- Максимилиан Алексаныч, помните, вы рассказывали мне о генерале Марксе из Больших Отуз?
- Ещё бы! Его арестовали тогда.
- Это сделал ротмистр Сычёв, при мне. А потом, когда я прибыл уже в Ставку генерала Деникина, то узнал, что его освободили по вашему ходатайству. Это что, действительно так?
- Да, я ездил к Деникину в Екатеринодар и буквально выпросил у него Никандра Алексаныча. Умер недавно. Прекрасный был и человек, и учёный! Теперь уж нет таких, все лучшие умы - оставили Россию. А это потеря для государства невосполнимая. Теперь ведь целые поколения людей некому будет учить! Процесс отставания от Европы затянется на десятилетия.
- Это понимал Пётр Великий, - заметил Белосветов. - И сманивал лучших лекарей и учёных в Россию. А сейчас у себя дома власти делают из российской интеллигенции граждан второго сорта! Да ещё назвали-то как: "бывшие"! Словно покойников. Ну, и условия жизни создали соответственные - только для вымирания. Просто жуть берёт, когда задумываешься, чем всё это кончится!
- Вы правы, всё это может кончиться всеобщей отсталостью и жестокостью, - вставил Волошин. - Как при татаро-монгольском иге. И станет Россия страной, в которой невозможно будет жить хорошим людям. Да уже и сейчас невозможно! Вы думаете, почему наш царь слетел? Потому, что при нём можно было спокойно... убить Столыпина, других министров. В стране, как никогда, расцвело взяточничество чиновников и казнокрадство. К голосу интеллигенции не стали прислушиваться. Ну, и докатились: власть взяли в свои руки настоящие разбойники!
- А вы не пытались уехать?
- Хотел, да не вышло. Помните, я вам рассказывал о своей соседке тут, по жительству? На биостанции работала, Татида Цемах. Я с ней - стихи в Одессе читал. Потом трудно добирались сюда. Так вот она, раньше меня, поняла, что житья нам не будет. И выехала в Германию. Там - русских много скопилось, целое литературное общество образовали, своё издательство. Печатается и она, живёт! Написала мне письмишко с оказией - дошло, передали. Советует мне, присылай, мол, Макс, и свои стихи, напечатаем. А ещё лучше, приезжай сам, поживёшь с нами, пока в России не кончится этот бедлам.
- Да он, похоже, не кончится, а?
- Я тоже так думаю. Да и как теперь выедешь? Это при Ленине - даже выпихивали нашего брата из клетки: пожалуйста. А некоторых изгоняли и насильно, угрожая тюрьмой, если не станут сотрудничать. Ну, и все, кто был поумнее и посмелее, да без гирь на ногах, а не как у меня - то мать не хотела, сейчас - жена; она местная, из Больших Камышей под Феодосией. Так вот, все уехали - тогда. А теперь, если и захочет кто - не пустят. Ещё и в тюрьму посадят. Юм, Вересаев - стараются летом здесь отсиживаться, на своих дачах. А в Москву, так не ездят даже и зимой.
- Но ведь вы же не офицер!
- Для таких, как я, они создали организацию Российских пролетарских писателей - РАПП называется сокращённо. Это наподобие ЧК, но в литературе. И командуют там такие же, как Дзержинский, Менжинский, Фринковский, только гимнастерок не носят с нашивками мечей на рукавах. А я имел неосторожность переслать своей знакомой в Берлин пачку новых своих стихов. Она их немедленно напечатала там - помог какой-то Зноско-Боровский - да не в каком-нибудь тихом журнале, а в белогвардейском "Детинце". Да ещё под хлёстким названием - "Стихи о терроре". Представляете, в каком я сейчас положении?
- Да, по теперешним временам, могут и арестовать.
- К тому всё и идет. Но сначала хотят создать общественное мнение против меня. В московском журнале "На посту" журналист Борис Таль напечатал статью: "Поэтическая контрреволюция в стихах"! В общем, приклеили мне ярлык "внутреннего эмигранта" после этого, обвинили - это уже РАПП - в хлопотах по спасению белых генералов! А вот от кого я спасал генерала Маркса, того знать не хотят почему-то.
- Какая подлость! Всё наоборот повернули.
- Именно. Они же - на посту! На страже в литературе! Все эти Тали, Авербахи и прочая, выдающая себя за писателей, сволочь, присосались к нашей литературе, словно пиявки. "Пролетарии" с ювелирными папочками!
- Ну, и что же теперь?..
- Пока... Луначарский смягчил всё это. Дал распоряжение, чтобы не мешали мне работать и не трогали. Но, как сами понимаете, отношение ко мне в наших печатных кругах сейчас такое, что рассчитывать на публикации уже не приходится. Заживо похоронят. Да и не только меня. Преследуют Пришвина, Вячеслава Шишкова. Вынужден приспосабливаться Алексей Толстой, вернувшийся из эмиграции. Это он привёз мне письмо от Цемах. Видел, кстати, в Берлине и мою первую жену, Риту. Живёт одна, бедствует, говорит.
- А что же он-то? Зачем вернулся?
- Русский человек: заныли родные берёзки в душе! Не смог на чужбине. Будет снова жалеть!
- Ну, а как Рита относится к вам?
- Да поздно об этом толковать!.. - простонал Волошин. - Она и сразу-то поняла, что ошиблась. Но... не хотел возвращаться к ней я. А сейчас и рад бы, да, как видите, не пускают. Ну, и женился на Марии Степановне. Прошлого, вообще, никогда не воротишь, запомните, и не пытайтесь этого делать.
Белосветов подумал: "А я... пытаюсь, дурак. Каринэ не оказалось дома, сказали, уехала в какую-то деревню на 3 дня, так я с ума чуть не сошёл! Приехал сюда вот, отвлечься. А что даст мне эта встреча?.. Конечно, Макс прав, глупо всё". Спросил:
- А где теперь ваш обидчик?
- В Париже спивается. А как ваши дела?
- Ездил этим летом в Москву. Родители померли, оказывается, ещё в 19-м. Брюшной тиф. Сестра - застрелилась в Сибири.
- Господи, какое горе! Какое горе!.. - опять простонал Волошин, и торопливо набулькал в стаканы вина.
- Тесть мой - предлагает мне стать священником вместо него. Чтобы в ГПУ не смогли догадаться, кем я был до этого. - Белосветов рассказал свою невесёлую историю.
- Да, это трагическая история для вас. Я думаю, что и в священниках вам будет нелегко, если пойдёте на этот шаг. Вам - трудно будет искренно поверить в существование Бога, похожего на человека.
- Я думал об этом и сам. Религия - сложный вопрос, больше философский, видимо, чем конкретный. Церковные обряды, службы, псалмы - всё это необходимо лишь для удержания людей в рамках нравственности. Без веры, то есть, при неверии ни во что, наш человек - пропадёт. Жизнь тяжела, сурова. Ну, и пей, значит, веселись, грабь, убивай! Всё будет позволено. Но, с точки зрения философии, я думаю, есть не Бог, как таковой, конкретный, а есть... какая-то, регулирующая всё мировое космоздание, сила. Может быть, какие-то, неведомые пока для науки, взаимосвязи. Да я, в общем-то, ещё не решил ничего. Знаю только одно: хочу покоя. Для самого себя хочу. А сан священника, мне кажется, поможет в этом.
- Обяжет, - поправил Волошин. - А всякие обязанности, это ведь... тоже несвобода! Путы. Какой же покой... в путах?
- Может быть, вы и правы. Я подумаю... Но вот что удивительно! - Белосветов, вспомнив что-то своё, даже улыбнулся: - Молитвы - помогают обрести уверенность. Душевный покой. Я это не раз замечал на войне. Думаешь, бывало: ну - всё, конец! А потом помолился, и, глядишь, пронесло. Наверное, потому, что успокоился и стал действовать так, как нужно для спасения. Как вы считаете?
- У меня - тоже нет твёрдых убеждений в этом вопросе. Но то, что религия людям необходима для сохранения высокой нравственности - в этом я убеждён. Кстати, вся культура человеческая - пошла от религии. И живопись, и музыка, архитектура - всё! И есть ли Бог, или что-то другое, какая разница?
Некоторое время молчали, попивая вкусное сухое вино. Думали. Друг о друге, о чём-то смутном и потаённом, своём, видя забытые образы, думая полумыслями, к чему-то прислушиваясь в себе. У мужчин - с умом и добрым сердцем - это всегда святой момент, и они умеют его продлевать, не разрушая, ненужным в такой момент, разговором. Вот и теперь им было хорошо, ради этого и пили молча.
Шумел ветер за окнами, тяжко вздыхало, обвально ухая, море. А в комнате было тепло, мягко светила лампа под абажуром. По стенам скользили тени воспоминаний. В кувшине - ещё было вино. На столе - папиросы. Над крышей - звёзды в вышине, за тучами. И жизнь везде - за стенами, отгороженная. Там и друзья где-то, и родственники, и собаки, и лошади, вообще всё живое и дышащее, хотевшее тоже жить и ощущать блаженство. А они вот - здесь, уже ощущают. Что-то понимают, чего-то не понимают - всего понять невозможно, но спасибо и за минуту, ниспосланную, как говорится, Богом, что всё так хорошо. А что будет дальше, ладно - не знаем. Так это ведь - тоже хорошо: вдруг там, за дверью, уже едет на чёрном коне ужасная весть. Спасибо (а это слово означает "спаси Бог") за вздохи моря, за ветер в крыше, за тепло и уют, спасибо, спасибо за всё!..
Тень Волошина лохмато шевельнулась на стене. Она смотрела на царицу Танах, сделанную из белого мрамора - такая небольшая головка, пришедшая из давних веков. Волошин купил её где-то во Франции и теперь думал, наверное, о ней. А может быть, и не о ней...
Николай Константинович увидел на тумбочке книгу стихов, на которой было написано: "М.А.Волошин". Он давно её приметил там, но только теперь решился спросить:
- Можно я посмотрю?
- Да-да, пожалуйста. Только пересядьте, чтобы свет падал...
Белосветов взял книгу, стал перелистывать и почувствовал, что в середине что-то вложено и страницы там топорщатся. Развернул и увидел пожелтевший лист бумаги, сложенный вчетверо. Развернул его. Вверху было написано: "Копия". Сам лист был исписан мелким почерком. Машинально прочтя несколько строчек, Николай Константинович не мог уже оторваться и дочитал всё до конца. Удивлению его и уважению к хозяину дома не было теперь границ. Это было письмо, написанное в 1915 году военному министру России генералу Сухомлинову. Волошин отказывался в этом письме от военной службы. Заканчивалось оно резко и бескомпромиссно: "... Отказ мой чисто индивидуален: он не имеет ни цели пропаганды, ни содержит в себе упрёка тем, кто идёт на войну. Один и тот же поступок может быть подвигом для одного и преступлением для другого. Я преклоняюсь перед святостью жертв, гибнущих на войне, и в то же время считаю, что для меня, от которого не скрыт её космический моральный смысл, участие в ней было бы преступлением. Я знаю, что своим отказом от военной службы в военное время я совершаю тяжкое и суровое, караемое законом преступление, но я совершаю его в здравом уме и в твёрдой памяти, готовый принять все его последствия".
Белосветов подумал: "Даже враг не посмеет упрекнуть его в трусости. Мол, испугался, что убьют и так далее. Чтобы написать такое письмо военному министру, нужна не только личная храбрость, но и хладнокровие гражданского мужества". Негромко спросил, показывая письмо:
- И чем же это кончилось?
- Сначала хотели судить. Потом одумались. Это же на всю Россию будет огласка. Шла война! Ну, и замяли, чтобы не будоражить народ.
- Народ - это такая туманная категория...
- Почему туманная? Народ это народ. Тот, кто сеет и жнёт, кормит всех. Но беда, как говорил Пушкин, стране, где раб и льстец одни приближены к престолу! У нас вот РАПП сейчас мнит себя представителем народа. И делает всё, чтобы приблизиться к новой власти! Кстати, не русской.
- А я вот, совсем запутался в нашей жизни: кто за народ, кто против - ничего не понять! Злые все, грубые - это вижу. За что любить такой народ, не вижу.
- Почему?
- Когда я был в плену у махновцев, мне один красный комиссар - мы с ним убежали вместе - сказал: "Если честно будешь служить, никто притеснять не будет". Обещал даже, что и корить не будут за прошлое. А вот пришло это время, и некуда, поверите ли, податься. Начались эти регистрации офицеров, сразу после войны. А потом - расстрелы.
- Я это знаю. У нас, в Крыму, творилось такое, что и вспоминать не хочется! Тут построили себе дачи известный адвокат Юм, писатель Вересаев, но и они стараются жить тихо, чтобы не бросаться в глаза. А сколько прячется в крымских посёлках бывших офицеров, переменивших и внешний вид, и фамилии! Но, по родившимся от них детям, сразу можно угадать породу прежней элиты: таких красивых лиц в этих горных захолустьях - никогда не было. Последнего офицера - я вывез из своего дома в Ялту, и посадил там, тайно, на иностранное судно. В 21-м году. Это был Сергей Эфрон. После этого все остальные уже разошлись по лесам, посёлкам. Сначала разбойничали - вооружены все! А потом... затихло всё. Вот... только по детям и можно угадать, где растворились офицеры. Ещё на Кавказском побережье Чёрного моря.
- А разве мы, офицеры, шли против народа? В одном отечестве выросли! А идти теперь некуда. На расстрелы - я никого не выводил. Воевал? Да, было. Но воевал... в честных боях, отстаивая Россию от безумного Ленина. Так ведь в этих боях и меня могли убить! И сейчас никому не мешаю. А вынужден... прятаться всю жизнь. Что же это за народ такой? Злопамятный, что ли? Ведь его же, считается, власть.
- Да не его, вы и сами это знаете. Да и нельзя назвать мстительные распоряжения Советской власти законами! Государство не может мстить своим гражданам за их прошлую жизнь и происхождение, если оно считает себя демократическим и уважает международные законы. Перед законами все граждане должны быть равны.
В гражданскую я был ни за тех, ни за других. Рассуждал просто: когда брат на брата идёт, третьему - надо быть с матерью, а не помогать кому-то из них. Мать у нас одна - Россия. Поэтому от белых я прятал красных, от красных - белых.
- А я - сам ушёл из армии Врангеля. Дезертировал.
- Правильно сделали. Убеждать пулями - не самое лучшее средство. Вот и довели русскую землю до нового смутного времени. Сами не знаем теперь, что делать, за что хвататься.
- Но почему, почему всё так?
- Пётр Яковлевич Чаадаев ещё во времена Пушкина писал: "Во Франции на что нужна мысль? - стал цитировать Волошин по памяти. - Чтобы её высказать. В Англии? Чтобы привести её в исполнение. В Германии? Чтоб её обдумать. У нас? Ни на что!" Вот вам и ответ. Интеллигентская ложь о любви к революции, равенству, которого якобы хотела либеральная буржуазия, и привела к тому, что никакая мысль уже не ценилась и не обсуждалась. А в исполнение начали приводить наши же необдуманные, лживые, но зато, красивые по форме, мысли, другие люди, незрелые. Но, зато деятельные, в отличие от нас, ленивых и беспечных. Всё и перепуталось.
- А может, и Чаадаев только красовался?
Волошин не обратил внимания:
- Равенство - всегда обрубает ноги более высокому, так как не может заставить вырасти карлика!
Опять замолчали, глядя на отсветы пламени из камина. Малиновым лаком, жарко блестел старинный пузатый комод. Красные, глубокие 2 кресла возле камина тоже казались жаркими. Дом стоял на самом берегу, и шумное дыхание моря продолжало доноситься, слегка приглушённое стеклами окон. В них было черно. За окнами, должно быть, ветрено и холодно. А в комнате тепло. Волошин остро посмотрел на граммофон в углу и поднялся. Накрутил пружину, поставил пластинку, и комната наполнилась низким грудным голосом Вари Паниной - всё прошло, всё кануло...
Волошин сел на своё место. Да, кануло, подумали оба. И эта старина, и этот старый уют напоминали ещё больнее о том, что прошло, кануло. Не было уже прежней жизни, пошла другая... Её ветер сорвал их, словно усохшие листья с дерева, и погнал, швыряя в мокрую тёмную ночь. Внизу раскачивался фонарь над дверью дома - его качал ветер с моря. Голова Волошина напоминала голову обессилевшего Зевса. Он шевельнулся, глухо проговорил, когда граммофон остановился:
- Когда умру, хочу, чтобы меня похоронили на холме, что напротив островка "Хамелеон".
Белосветов вспомнил далёкое лето 19-го года, лысые пологие холмы в лимонном цвете заката, выгоревшую степь в сторону Феодосии и первые слабые звёзды, которые проклюнулись тогда в ещё светлом небе. Подумал: "Это где-то там... И он - знает: что будет там лежать, на пустынной горе. Ужасно..."


В Екатеринослав Николай Константинович вернулся, так и не повидав Каринэ, хотя попытался сделать это ещё раз, на обратном пути. Соседка сказала, что нет, ещё не вернулась. Ждать её возвращения он не стал - не было уже прежней остроты и тоски, да и зачем ему эта встреча, он и сам не знал. Решил, что блажь, глупость, с тем и вернулся домой, испытывая лишь тоску по художнику и поэту Волошину. Какой человек! А тоже записан уже судьбой в "бывшие" и несчастен, как и все, кто стал ненужным у себя на родине. "Чужими" для всех жили и "белые" русские в Парижах, Прагах, Берлинах, Белградах и Софиях, "чужими" были и те, кто остался дома.
Дома на Белосветова навалился и тесть:
- На што жить будете? Я - не вечен, говорил уже. Упустишь мой приход, будешь сам пенять потом себе!
Делать было нечего, возражать тоже, да и религия - категория, всё-таки способствующая развитию нравственности в народе, и Николай Константинович согласился. С того весеннего мартовского дня, когда прочёл в газете сообщение о смерти в Москве генерала Брусилова, похороненного, как узнал от приехавшего москвича, во дворе старинного Новодевичьего монастыря, и началось у него изучение Библии и Евангелия, Ветхого и Нового заветов, Нагорной проповеди и молитв. Он был потрясён тем, что генерала Красной Армии похоронили по его завещанию на церковном подворье, а потому и запомнил всё - и мартовский день, и церковные книги, принесённые тестем. В гимназии всё это было читано поверхностно. Теперь же пришлось заучивать чуть ли не наизусть. В одной родословной Иисуса Христа, Сына Давидова, Сына Авраамова можно было запутаться. Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его; Иуда родил Фареса и Зару от Фамари; Фарес родил Есрома; Есром родил Арама; Арам родил Аминадава; Аминадав родил Наассона; Наассон родил Салмона; Салмон родил Вооза от Рахавы; Вооз родил Овида от Руфи; Овид родил Иессея; Иессей родил Давида царя; Давид царь родил Соломона от бывшей за Уриею; Соломон родил Ровоама; Ровоам родил Авию; Авия родил Асу; Аса родил Иосафата; Иосафат родил Иоррама; Иоррам родил Озию; Озия родил Иоафама; Иоафам родил Ахаза; Ахаз родил Езекию; Езекия родил Манассию; Манассия родил Амона; Амон родил Иосию; Иосия родил Иоакима; Иоаким родил Иехонию и братьев его, перед переселением в Вавилон. По переселении же в Вавилон Иехония родил Салафиля; Салафиль родил Зоровавеля; Зоровавель родил Авиуда; Авиуд родил Елиакима; Елиаким родил Азора; Азор родил Садока; Садок родил Ахима; Ахим родил Елиуда; Елиуд родил Елеазара; Елеазар родил Матфана; Матфан родил Иакова; Иаков родил Иосифа, мужа Марии, от которой родился Сын, называемый Христос. Итак, всех родов от Авраама до Давида 14; и от Давида до переселения в Вавилон 14 родов; и от переселения в Вавилон до Христа 14 родов.
Память у Николая Константиновича была хорошая, но бессмысленность запоминания чужеродных для слуха имён мешала быстро запомнить эту таблицу генеалогического древа Христа. Однако же одолел в конце концов. Тесть радовался этому, как дитя, и рисовал ему новую таблицу, похожую на графическую структуру состава и подчинённости бывшей российской армии с Главкомом во главе, штабом, армиями, корпусами, дивизиями и полками. Только это была церковная иерархия. Вычертив эту схему, отец Андрей одушевлённо принялся объяснять:
- Над всей православной церковью стоит Патриарх всея Руси. Он избирается собором епископов плюс поместным собором патриархов других стран, в которых действуют православные церкви.
При патриархе всея Руси имеется Священный Синод, который состоит из 6 митрополитов. 3 из них в Синоде состоят постоянно - Ленинградский, Московский и Киевский. Остальные избираются.
Далее православие всея Руси состоит из 73-х церковных епархий. Епархия - это область, равная республике. Во главе каждой епархии стоит епархиальный архиерей, назначаемый патриархом. В каждой епархии должно быть 7 митрополитов, 37 архиепископов и 29 епископов. Каждая епархия состоит из благочинных округов, которые управляются старшими священниками, назначаемыми архиереем епархии и называемыми "благочинными". Отец благочинный это и есть старший священник.
Затем, ниже, идут уже сами церкви. Во главе каждой церкви стоит настоятель храма, назначаемый также архиереем. При настоятеле действует так называемый церковный совет. Его избирает себе приходская община. Церковный совет - это исполнительный орган, который отвечает за сохранность здания церкви и церковного имущества и который ведет всё хозяйство церкви.
Таким чином, областями управляют митрополиты - Харьковский, Луганский, Екатеринославский, Симферопольский, Курский и так далее. Районами управляют архиепископы. Соборными церквями - епископы или, как я уже говорил тебе, отцы благочинные. В рядовых церквях служат рядовые священники - батюшки, такие, как я.
В государстве имелось 2 духовных академии и 8 семинарий. Есть и свой печатный орган - "Журнал Московской патриархии". Ну и ещё раньше был над церковью всея Руси чиновник от государственной власти - обер-прокурор Синода. Запомнил?
- Вроде запомнил. Это не имена...
- Понимаю. Впереди у тебя самое трудное: выучить на память псалтырь. Толстая такая книга псалмов. Ну, а саму историю богословия и богословие - будешь учить по книгам. Это проще. Ты человек грамотный, одолеешь легко. Не вдавайся только в ереси.
- В какие ереси? - не понял Белосветов.
- Не пытайся отыскивать в Евангелии противоречия и спорить. Всё равно самому тебе этих споров не решить - для этого есть учёные богословы. Сам же - только запутаешься или поколеблешься в вере. А с этим - ты уже не священник, а еретик. Понял?
- Понял. Как в армии, значит: не рассуждать?
- Вот-вот, - не обиделся тесть, - токо не насмешничай, ибо слаб ты ещё в знаниях для этого. Побольше узнаешь, поймёшь всё сам. Коли не дурак.
- Ладно, - успокоил Белосветов, - я и до этого, если заметили, никогда не спешил с категорическими суждениями. Жизнь - штука не только сложная, но, бывает, и противоречивая на первый взгляд. А на второй, более глубокий, начинаешь и сам изумляться собственной ничтожности и поверхностности.
- Вот это мне в тебе нравится! - одобрил тесть. - Ты человек сурьёзный, спокойный. Таким священник и должен быть. Пойдёт у тебя, пойдёт!.. - уверенно пообещал он.
Обещать всегда не трудно. А вот одолевать самому - тяжело. "Шло" у Николая Константиновича медленно, с внутренними разладами и спорами. Ум неприятно коробило от бесчисленных противоречий в христианских догматах, на которые не мог толком ответить и сам тесть. Загорался лишь досадой и недоброжелательством:
- Оставь! - советовал он каждый раз одно и то же. - Не нашего ума это, говорил ведь тебе!..
Он уходил, а вопросы оставались. Однако, чтобы не огорчать и не расстраивать своего обидчивого учителя, который верил в существование Христа и Бога искренно, Белосветов стал мириться с тем, что не находил ответов на свои "ереси". Рассуждал: "Ну, действительно, зачем это мне, если я собираюсь кормиться ремеслом священника?" Да и знал, многие священники не верили в существование конкретного Бога, похожего на человека. Но служили же. Не Богу, нравственности, которую, верили, можно поселить в души прихожан.

2

В этот тёплый день Сычёв работал в первую смену. Ресторан, как всегда, открыли в 11, но посетителей почти не было. Зашли пообедать 2 толстяка в белых парусиновых брюках, да один местный татарин. Все трое расселись за столиками возле окон и попали поэтому не к нему - его столы тянулись в ряд вдоль глухой прохладной стены.
Делать Михаилу было нечего, и он ушёл в закуток официантов, из которого были видны и зал, и буфет с раздаточной. Здесь он сел и принялся за чтение газеты, глухо сообщавшей о борьбе Сталина с левыми уклонами в партии и о том, что НЭП уже себя исчерпал и его надо сворачивать. Так прошло минут 20. И когда Михаил в очередной раз оторвался от газеты, чтобы посмотреть на зал, не появился ли там кто за его столами, то увидел вошедших в зал военного и белокурую женщину с удивительно знакомым профилем. Почему-то казалось, что он уже где-то видел это лицо, только забыл, несмотря на свою феноменальную память на лица. И непонятно было, почему так разволновался.
Парочка села в углу, где стояла кадушка с пальмой. Стол там обслуживал официант Климов, и Михаил увидел, как Пётр Никодимович подошёл туда и что-то, видимо, стал предлагать - записывал, полусогнувшись, кивал. Наконец, когда он ушел, Михаил присмотрелся к супружеской чете, и у него часто-часто забилось сердце. Женщина, как 2 капли воды, была похожа на Дашеньку Пирогову, его любовь из Твери, только была несколько полнее. Но ведь прошло 11 лет! У него выступил на лбу пот.
Ему и хотелось теперь, чтобы это была она, Дашенька, и в то же время не хотелось - хотелось думать, что он ошибся. Сама мысль, что Дашенька забыла его, полюбила другого, и не просто другого, а комиссара, против которых он воевал и лютовал в контрразведке, вышла за него замуж, была непереносима ему.
Теперь он рассмотрел и мужа Дашеньки. Простое русское лицо, на рукаве гимнастерки нашивка - скрещённые мечи. Это означало, что муж Дашеньки - какой-то командир в органах государственной безопасности. Точно такая же нашивка была у одного из следователей, который приезжал в Одесскую тюрьму, но не допрашивал сам, а только присутствовал.
Михаил почувствовал, что задыхается. Вся скопившаяся и, казалось, забытая ненависть к советам, которая, как он думал, прошла, вдруг разом ударила ему в голову бурным приливом крови. "Сволочь! Сволочь! - шептал он про себя о Дашеньке. - За красного вышла, за классового врага!"
Хотелось завыть от боли, которая вошла в самую душу и разрывала там что-то горячее и нежное. И хотя понимал, что прошло много лет, и Дашенька ничего не знала о нём и не могла сидеть в девушках, ожидая неизвестно чего, всё равно он обвинял её. Могла же она, стерва, выйти, в конце концов, за какого-нибудь инженера или совслужащего, но не за комиссара же! Этак могла и за жида; среди комиссаров - их большинство. Он сжал кулаки.
Однако, по какому-то непонятному и противоречивому чувству, он не желал отвернуться от неё и презрительно сплюнуть. Напротив, его презрение к ней было напускным, он только заставлял себя так думать о ней, на самом же деле никакого презрения не испытывал и его тянуло смотреть на неё и смотреть, даже намеревался поговорить с ней, только не знал, как это сделать - не было разумного предлога. Не подойдёшь же к ней при её муже, чтобы сказать, кто ты на самом деле, что целовался с ней, крутил коротенькую отпускную любовь, а потом воевал на фронтах против таких, как её муж.
Несмотря на обиду и подступившую к самому горлу горечь, на Михаила повеяло от Дашеньки забытой юностью, воспоминаниями о родном доме. Наверное, она лучше знает, при каких обстоятельствах умерла его мать. Отчим ответил в письме лишь, что умерла, и всё, а как, от чего, не написал. Ехать же специально в Тверь, чтобы повидать живого отчима и могилу матери, не хотелось: слишком велик риск. Достаточно и того, что дал ему свой адрес: в "Симферополь, на до востребования", и объяснил намёками, кто он теперь и на какую фамилию писать. После получения ответа больше не рисковал писать ему - зачем? Мать при прощании оказалась права, что больше не увидит его. Всё это было больно и грустно сознавать, а теперь и вовсе - даже горячо стало глазам и пощипывало в носу. Нужно было подняться и уйти, хотя бы в буфет, а он вот не мог - продолжал смотреть...
Муж Дашеньки налил из графинчика, принесённого ему Климовым, а Дашеньке красного вина, из другого, поменьше. Что-то тихо сказал и рассмеялся. Улыбалась и она. Теперь у Михаила сомнений не оставалось - это была она, Дашенька, дочь земского врача Максима Афанасьевича Пирогова. "Может, и детей уже накопили? - обожгла обидная догадка. - Красненьких, как вино! Отчего же не посмеяться..."
"Господи! - ужаснулся он через минуту. - Хорошо, что сели не за мой стол. Вдруг узнала бы и она меня! Офицер, дворянин - и прислуживать... докатиться до официанта!"
Пересилив себя, Сычёв медленно поднялся и пошёл к вешалке. Там снял с себя белую куртку, чёрную "бабочку" официанта с горла и надел свой серый пиджак. Май месяц в этом году был дождливым, не в пример сегодняшнему дню, прохладным, и Михаил ходил на работу в рубашке с короткими рукавами, но надевал и пиджак.
- Ты чего, Миша? - спросил Климов, вошедший с пустым подносом. - Заболел, што ль?
- А что? - глупо спросил Сычёв, не понимая, что делает.
- Лица на тебе нет, белый весь.
- А я и есть белый! - Но тут же поправился: - Плохо что-то. Скажи "метру", я пошёл домой - пусть заменит. Съел что-то...
- Ладно, скажу. Ты дома - выверни желудок-то, прочисть... Такими делами нельзя шутить!
- Думаю, обойдётся - не тиф!
Михаил уходил из ресторана не через зал, а с чёрного хода - через кухню. 2 подсобных рабочих несли навстречу мешки с капустой и луком - прижали его к стене. А он подумал: "Жизнь тоже поставила меня к стенке". Подумал как-то вяло, уже без зла - почти с безразличием к себе.
Во дворе - извозчик и ещё один подсобник выгружали из телеги туши мяса со льдом и складывали их на большую клеёнку, расстелённую прямо на земле. На Михаила не обратили никакого внимания. От этого он почувствовал себя ещё несчастнее - пустое место, не человек. Но одно сообразил сразу: надо не плакать, а всё выяснить. Может, всё-таки ошибся?..
Обойдя здание гостиницы, он сел на скамью в тени акации и, закурив, стал ждать. Почему-то нервничал, вспоминал прошлое. Кто он, чего достиг? О какой-то действенной борьбе с советами смешно даже думать, а годы идут и идут. Да он и не помышлял о борьбе - просто хотел спокойно пожить, проедая золото. А когда не получилось красивой жизни, рад был и такой, только бы не сесть в тюрьму. И вот, захлестнула вдруг обида оттого, что нет у него ни семьи, ни положения. Деньги, правда, завелись, но небольшие. Ну, подкопит немного и купит себе домик или полдома, а дальше - что? Официантом до старости? Случайные встречи с пляжными шлюхами. Что делать? А ведь ещё недавно, в Одессе, хотелось уважения, значительности.
Он сидел и курил одну за другой папиросы, пока не увидел выходящего из ресторана комиссара с женой. Михаил быстро надел большие тёмные очки и, с замиранием в сердце, принялся разглядывать Дашеньку в движении - её фигуру, ноги, походку. Дашенька показалась ему ещё лучше, чем была - породистее, что ли. В нём проснулось желание.
Они прошли мимо него и не спеша направились вдоль набережной. Тогда поднялся со скамьи и он, и медленно последовал за ними, держась на приличном отдалении. Они, чувствовалось, никуда не спешили, и Михаил купил на всякий случай в киоске газету, чтобы прикрывать лицо. А те шли себе и шли, гуляющей походкой. Останавливались, смотрели на яркую синь моря под солнцем. Он весь извёлся, ковыляя за ними.
Наконец, они пошли по набережной, затем вглубь Ялты. Может, домой? Он не отставал от них. Комиссар купил по дороге мороженое, потом остановился перед толстой цветочницей и выбрал для Даши букет красных роз. И после этого, бодрыми шагами, они направились к санаторию для военных. Вошли туда, как к себе домой, раскланялись с кем-то в фойе, и он понял, здесь они отдыхают.
Остальное было делом 5 минут. Михаил подошёл к фотоателье, где работал его знакомый фотограф, у которого был городской телефон. Попросив разрешения позвонить, он снял трубку и, накрутив ручку вызова, обратился:
- Барышня, пожалуйста, администратора санатории для военных!
- Минуточку, соединяю! - отозвалась дежурная телефонистка.
Администратора санатории для военных, Василия Демидовича Пьяных, Михаил знал хорошо, не раз угощал его у себя в ресторане, и потому ждал, пока его соединят с ним, с нетерпением.
- Алло, говорите! - прозвучал мелодичный голос телефонистки. И тут же раздался вопрошающий мужской:
- Слушаю, кто это?
- Василий Демидыч? Приветствую тебя, Рогов! Понимаешь, тут у меня обедал военный с женой из вашей санатории. Забыли журнальчик. Не подскажешь, кому передать? Какие из себя? Значит, так. Он - с мечами на рукаве, нашивка такая. Лицо - простое. А жена - хорошенькая, блондинка лет 30. Да. Голубые глаза, полненькая чуть-чуть.
В трубке радостно зарокотало:
- А-а, это из Дзержинска, с Волги. Бородины. Недавно приехали.
- А как звать, не подскажешь? Неудобно к таким людям по фамилии, верно?
- Подскажу, чего же. Сейчас посмотрим... - Слышно было, как администратор дышал в трубку и стал что-то листать. - Записывай. Его звать - Михаилом Гавриловичем. А её - Дарьей Максимовной.
- Спасибо, Василий Демидыч! - заторопился Михаил, задыхаясь от волнения: "Даже имя, как у меня!.. Во, сука, судьба! А Белосветов говорил, людей надо жалеть... Шалишь, брат!" - Я им, - заверил Сычёв администратора, - или занесу, или, если придут к нам обедать ещё раз, передам лично. Как жизнь, чего не заходишь, пропадай мои валенки!..
- Да всё некогда, дела. Но - как-нибудь выберу время, забегу!
- Заходи, всегда тебе рад. Ну - пока! - Михаил повесил трубку. Сомнений больше не было: "Она! Дашенька..."
Он торопливо распрощался с фотографом и, взмокший от нервного напряжения, выскочил на улицу. Жить ему в эту минуту не хотелось. Шёл домой, и всё было противно - Ялта, работа, сама жизнь, в которой не было никаких перспектив. Может, бросить всё, и куда-то уехать? Но - куда, к кому? Не думал, не знал. Сгоряча мелькнула мыслишка написать письмо Белосветову в Екатеринослав, вернее, теперь - уже в Днепропетровск, по-новому. Но тут же её оставил: много лет прошло, сразу не писал, а теперь и адреса нет, потерял - куда же писать? Да и кому, на какую фамилию? А так хорошо бы встретиться, поговорить с близким человеком! Нет же никого в целом свете! На Родине, а один, не с кем и душу отвести - отчим не в счёт, его он не любил. Михаил всхлипнул.
А дома сильно напился и не вышел на работу и на другой день - не хотелось. Завидовал татарам - вот кому живётся! До революции жили, и теперь живут. Бывший шашлычник Муса купил на его золото 3 больших дома, женил двоих сыновей, и теперь вообще не работает - ударился в торговлю. Всё это Михаил выяснил ещё в прошлом году. А вот сам, потомственный дворянин, остался официантом. И до сих пор даже не отомстил Мусе - как-то не получается.
На третий день Михаил успокоился, обдумал всё и снова явился на работу - продолжать тянуть свою лямку, деваться некуда. Только вот сломалось что-то внутри - сам не свой стал. Судьба не карта из колоды, в руки не возьмёшь.
Каждый день, либо до смены, либо после неё, в зависимости от того, в какую работал, он ходил следить за Бородиными. У них была девочка лет 5. Как-то заигралась с мячиком, далеко отошла от родителей. Он подошёл к ней, хотел поговорить. Но, то ли испугал её несчастным выражением своего лица, то ли заговорил не так, как надо было с маленьким ребёнком, - девочка сразу косички рукой за спину, губы ужала, презирает, да и только. А ведь он с самыми лучшими намерениями подошёл к ней! Своего ребёнка никогда не было, потянуло вдруг приласкать хоть чужого, и нате вам.
Дня через 2 после этого стукнула в голову новая блажь - захотелось подстеречь Дашеньку как-нибудь одну и поговорить. Но... случая не представилось. Да и что сказал бы ей, ну что? Вот уж истинно блажь, и дурак неотёсанный.
Одумавшись, Михаил решил поступить иначе - не мог же он, в самом деле, никак не поступить! Смотреть на Дашеньку и молчать, пока совсем не уедет, что ли? Да вовек не простил бы себе такого! Поэтому написал ей записку и послал с одной знакомой девчонкой из татар. Записку составил, казалось, хитро: "Уважаемая Дарья Максимовна! Вы меня не знаете, но я вас знаю по юности. Вы были тогда влюблены в подпоручика Сычёва, с которым я служил вместе и приезжал потом в Тверь в отпуск. Дело это, конечно, давнее, и не в том сейчас суть моего письма к Вам. Просто мне захотелось узнать у Вас, известен ли Вам теперь адрес моего бывшего друга? Если да, напишите его мне, пожалуйста, в местную главную почту на до востребования (встречей обременять Вас не хочу, дабы не причинить Вам неудобства, а на почту зайду). Моя фамилия - Рогов, Михаил Михайлович. Ну, а нет, так на нет и суда нет. Записку мою можете порвать, чтобы не подумал чего плохого Ваш муж. Буду Вам очень признателен, с глубоким почтением к Вам, М.Рогов".
Девочку-татарку Михаил проинструктировал, чтобы вручила записку "вон той тётеньке", когда она будет одна. И предупредил:
- Только не говори ей, кто тебе дал это письмо. Скажи, дал один дядя и ушёл. И сама не жди ничего - уходи. Поняла?
За труды угостил девочку мороженым.
2 дня после этого он следил за выражением лица Дашеньки - не покраснеют ли глаза от тайных слёз: вдруг плохо живёт с этим своим комиссаром? Или накатят на душу воспоминания, от которых станет больно и тревожно на душе и появится убитый вид. Может, и сама напишет письмо на до востребования и попросит встречи, чтобы поговорить и повспоминать. Тогда он, конечно же, придёт к ней на свидание, и там, быть может, откроется ей, смотря по обстановке. Может, Дашенька, узнав его, захочет с ним бежать куда-нибудь?..
Господи, чего только Михаил не наплёл себе в своих грёзах, забыв о возрасте, здравом смысле - ну, прямо помешан был. Но, как и следовало ожидать, ни одно из его предположений не сбылось. Даша не грустила, не плакала - никакого покраснения век он у неё не обнаружил. Вела себя так, словно ничего не произошло. Смеялась вместе со своим комиссаром, "окающим" по-волжски, купалась в море, несмотря на холодную воду. У неё была женственная, соблазнительная фигура. На записку она, видимо, не захотела отвечать - на почте для Михаила ничего не было. И он начал пить каждый день. Не напивался, как в первый раз, но и трезвым ни разу не был. Это заметили даже на работе.
Хозяин ресторана, правда, не знал об этом, и он продолжал пить до самого отъезда Даши. Уже знал, когда Бородины будут уезжать, и заранее на этот день отпросился с работы - решил проводить Дашу до самого Симферополя. Нанял себе тоже извозчика и ехал за Бородиными всю дорогу, надеясь всё ещё на какое-то чудо, которое вдруг произойдёт, и разлуки - уже навсегда - не будет.
Однако, ни в дороге, ни после, ничего не произошло. Сначала, пока поднималась дорога на перевал, лошади шли медленно, и Михаил, словно погружён был в сон, реагировал на всё вяло. Но, когда пролётки легко покатили вниз, Симферополь, казалось, начал приближаться с каждой верстой всё стремительнее и неудержимее. И Михаилу стало казаться, что Симферополь становится, хотя его и не было ещё видно, всё ближе, а Дашенька, которую он теперь безумно любил, видел перед собою, удалялась всё дальше, и скоро канет от него в вечность, и там растворится. Это было непереносимо.
Въехали, наконец, в город. Вечерело.
"А вдруг удастся всё же поговорить?" - загадал он, когда подъехали к станции. - Ну, не может же, вот так просто, развести нас судьба навсегда!.." Всё в его душе протестовало, рвалось наружу.
Он расплатился с извозчиком, и тут увидел, что Даша, оставив мужа и девочку, направилась на привокзальную площадь одна - туда, где прямо на земле расположился небольшой татарский базар. Торговки в паранджах и мужских шароварах продавали цветы, молоко, творог, горячие пельмени в горшках.
Михаил буквально рванулся вслед за Дашенькой. Сердце его прыгало, колотилось в груди, а тело прошибло липким потом, когда остановился за её спиной. То жил в Ялте, боясь быть кем-то узнанным, и всегда обходил стороной своего врага Мусу, хотя тот и не узнавал его без бороды и офицерских погон, а сейчас, словно наплевать стало на всё: даже хотел, чтобы Даша узнала его - обернулась, ахнула, и узнала. Душа Михаила кричала об этом.
И Дашенька... обернулась. Равнодушно скользнула по его лицу взглядом - каким-то отсутствующим, и пошла к другой торговке. А он смотрел на её гибкий стан, красивые ноги и чувствовал, как его сердце падает, падает, дыхание затрудняется. От нахлынувшей и неразделённой любви хотелось повалиться на землю, кататься там или завыть по-звериному. Но не завыл, не повалился, а стоял с окаменевшим лицом и ногами, глядя, как она покупает пельмени вместе с горшком. Она стояла в трёх шагах от него и больше не оглядывалась в его сторону, как будто его и не было никогда в её жизни ни здесь, ни в далёкой Твери. Расплатилась за покупку, и пошла назад, к своему мужу.
Подойти к ней ещё раз, или окликнуть, уже не было сил. Он видел только, как она пошла с мужем на перрон, к своему поезду. Билеты у них были, значит, куплены заранее, и они рассчитали всё точно. Он шёл за ними теперь, ни на что уже не надеясь. Просто шёл, не зная даже, зачем это делает.
Вскоре подали поезд. Бородины направились к мягкому вагону, предъявили кондуктору билеты, и скрылись. Больше Михаил не увидел их до самого отхода поезда - ни Дашенька, ни её муж не показались больше. Где-то ударил колокол, и поезд медленно тронулся, увозя Дашеньку куда-то насовсем. Боль в душе Михаила неожиданно захлопнулась, сменившись ненавистью к Бородину: "Сволочи, комиссары, хамьё!.." - шептал он. И глядя во след уходившему поезду, вдруг подумал: "А ведь сплошные жиды в вагонах! И в Ялте от них черно, как от тараканов. Одни уезжают, вместо них едут новые. Все санатории ими забиты... все по путёвкам! Русское лицо, если и встретишь на набережной, то - или местный, или приезжий, но без путёвки, "дикарём". Всё начальство, во всех городах - жидовское! Вот и правят всем... Рыжие клопы, жидовская саранча! Господи, да за что же это нам такое?.."
Вернулся в здание вокзала, отыскал ресторан и сел за отдельный одинокий столик в углу.

3

Прошёл год. Отец Андрей радовался сметке и способностям зятя. Тот уже знал все молитвы для богослужения в церкви, порядок исполнения христианских таинств, церемонии крещения и миропомазания, причащения и исповеди, брака, похорон, всех праздников и вникал теперь в различия между православием новой веры и старой, а также в то, чем отличается от православной церкви католицизм. Но более всего отца Андрея обрадовало то, что зять бросил курить - богопротивное дело, особливо, если этим грешит слуга храма Господня. Ну, а от внешнего облика Николая Константиновича он приходил просто в восторг: приятен, благообразен, молод - настоящий священник! Приход будет доволен. И голос раскатистый. Однако насчёт голоса советовал:
- Вот что, Николай, молитвы петь во храме надобно не токмо с растягиванием слов, но и с некоторой долей гнусавости в голосе, через нос. Так принято: для благостности. Чтобы не было красивости в голосе и любования им. Понял?
- Теперь понял. А раньше думал, почему это у нас все священники гнусавые? - серьёзно ответил Николай Константинович.
Видя, что тесть серьёзен, не насмехается, отец Андрей дал новый совет:
- И вот ещё что. Не читай книг графа Льва Толстого о религии и философа Бердяева.
- Почему?
- Оба путаники большие и еретики. А Бердяев - вообще проповедует служение не Господу Богу, а врагу его, Антихристу. Ересь всё это и безбожие. Недаром их обоих наша церковь считает изменниками. Никакой духовности в их сочинениях нет, зато путать людей пытаются.
Белосветов заметил:
- Но Толстой - великий художник.
- Художник - не спорю, может, и великий. Только и путаник - тоже великий. И - самонадеян. Однако, по вопросам религии - каша у него в голове. Философия его - тоже наивна, до глупостей. В общем, одне претензии и гордыня.
Спорить с тестем Белосветов не стал - сам замечал в книгах Толстого много противоречий и наивных суждений. О Бердяеве же и от других слыхал, что только дураки могут клюнуть на его рассуждения - от невежества. Но сам его книг не читал.
Тесть же продолжал наставлять:
- Самый главный враг нашей церкви - иудей Ленин! Приказал в голодном, 21-м, году не токмо ограбить все наши монастыри и церкви, но издал секретное распоряжение подавить сопротивление духовенства его грабежам с такой жестокостью, чтобы мы, то есть, священники, не забыли об этом никогда. Это подлинные его слова! Зверь, холодно рассуждающий. Царь Ирод новоявленный. Каких учёных, святых людей приказал арестовать и мучить: Флоренского отца, Бруно-Ясенского, других. Это же мировые светила, гордость человечества, а он их - на Соловки! Вот и побежали из России, как от чумы, все лучшие учёные и писатели.
- Ленин умер, чего теперь о нём толковать.
- Подох, пёс, лютой смертью, сказывают, подох! В страшных мучениях за свою жестокость. Так на смену ему пришёл другой оборотень, наплачемся ещё и от этого. Мне бы дожить токо до твоего посвящения в сан, дальше - сам не хочу видеть, того, к чему всё идёт.
Посвящение в сан, однако, не продвигалось - ждали решения митрополита Симферопольского. Терпеливый отец Андрей не выдержал, пожаловался однажды матушке Анисье:
- Везде лихоимство! Не иначе, как ждут подношения от нас, - горестно восклицал он. - И доказывал: - Ведь экзамены Николай выдержал все, без сучка и зазоринки, а тянут! Небось, благочинный с архиепископом и не думали отсылать митрополиту своё прошение - подарочка ждут! А я уж и службы выстоять не могу - ноги затекают. С архиепископом-то - вроде ведь всё обговорено было, чего же медлить-то? Семинаристов нынче - нет, семинарии пока не работают.
- Может, митрополит против? - спрашивала Анисья Григорьевна участливо, но и с прицелом на будущее, чтобы, в случае отказа, муж был подготовлен к этому, и духом не пал.
- Не знаю, матушка, не знаю прямо, што и думать! - продолжал сокрушаться старик. - В тайне держат всё, "чёрные". Истинно, придётся готовить подарок!
Но "подарок" преподнесла сначала судьба, и не отцу Андрею, хотя косвенно чуть было не ударила и по нему самому, а его зятю - Николай Константинович, вместо перехода в священники, решил застрелиться. Дурь эта пришла ему в голову после встречи с Екатериной Владимировной Котенёвой, с которой он опять переспал. Произошло всё совершенно случайно.
- Катенька, вы? - столкнулся он с подругой жены на трамвайной остановке, когда та выходила из вагона. - Здравствуйте.
- Добрый вечер, Николай Константиныч! - Екатерина Владимировна просияла и показалась ему с тех пор, как он её видел в последний раз, помолодевшей и похорошевшей. Он мысленно подсчитал, сколько же это месяцев прошло? Оказалось, 8. И у него вырвалось:
- Ой, вы так похорошели! Отчего не заходите к нам?..
Получилось, что и похвалил, и одновременно сморозил глупость. Но - слово не воробей: если выпорхнуло, уже не поймаешь - и Екатерина Владимировна вынуждена была отвечать:
- Вы же знаете, почему. А за комплимент - спасибо.
Он растерялся:
- Но вы, действительно, расцвели! Прямо красавица, и это не комплимент. Но - от чего?..
Трамвай пошёл дальше, они остались одни, и Екатерина Владимировна ответила загадочно и, вроде, с какой-то насмешкой:
- Сказать вам?..
- Скажите, мне это небезразлично, - искренне признался он. На что Екатерина Владимировна отозвалась тоже неожиданным признанием:
- У меня теперь - постоянный любовник есть...
Голос у Николая Константиновича погас:
- Вы... его любите, значит?..
- Нет, не люблю. Но мне с ним хорошо.
- Я его знаю?
- Вряд ли. Да и зачем он вам?
- Ну, это... всё-таки мне небезразлично... - Белосветов почувствовал, что краснеет, и был рад, что носит бороду, что вечер.
- А если не безразлично, то отчего же вы не спрашиваете меня, кого я люблю?
Он смутился снова, пробормотал, опустив глаза:
- Я, вероятно, не имею права на это.
- Отчего же, имеете.
- Ну, и кого же? - Он посмотрел ей в глаза.
Она улыбнулась:
- Вас. Может, вы немного проводите меня?..
- С удовольствием. Я вас тоже никак забыть не могу.
- Правда? - Она остановилась и тоже смотрела ему в глаза, будто ожидая какого-то продолжения. И он продолжил:
- К сожалению, правда.
- Почему же, к сожалению?
- Потому, что я - женат, а вы - подруга жены.
Поникнув, она согласилась:
- Да, это всё так... - И снова тронулась в путь. - Но мне иногда кажется, что, по отношению к самим себе, мы с вами поступаем более жестоко, чем к Верочке. Я ведь знаю, что вас... тоже тянет ко мне. Потому так и откровенна с вами.
- Откуда вы знаете это? - Голос его опять дрогнул.
- Знаю, и всё. Женщины всегда знают, кому они нравятся.
- Но, почему вы думаете, что Вере было бы легче?
- Нет-нет, - заторопилась она, - я вовсе не в том смысле, что вам нужно оставить её. Ни в коем случае! Живите. Но - приходите и ко мне тоже. Только, чтобы она не знала об этом. Ну почему вам не жаль меня, самого себя?
- Вы считаете, что это возможно?
- Да ведь сколько людей так живут! Вот и мой знакомый князь ходит ко мне, а у него - семья. Но люблю-то я - вас, а не его. Почему же должен быть он, а не вы?..
- Да, да, - соглашался он, не глядя на неё, только чувствуя её цинизм, а вместе с тем и правоту. - Вы, конечно же, правы. А я - болван, я обо всём этом думал как-то всё наоборот, несуразно. Действительно, Вере не легче оттого, что я не хожу к вам. Но ведь и её не люблю по-настоящему.
Екатерина Владимировна молчала. И он, шагая рядом, видя её фигуру, миловидное лицо и вспоминая жаркую близость с нею, хотел её опять и шёл за нею, не отдавая уже отчета ни самому себе, ни своей жене в мыслях, хотя в душе и осуждал себя, считал неисправимым кобелём и вообще аморальным человеком. Казнил себя: "А ещё собирался священником стать! Сказать ей об этом? Пожалуй, не следует. Сейчас я пойду к ней, а в священники - уже никогда, это ясно".
Так он очутился в знакомой квартире снова. Сына Екатерины Владимировны не было. Она сообщила ему это ещё по дороге - мальчик выехал на лето в деревню со своей бабушкой. Ему, мол, там хорошо, есть речка, удит рыбу со сверстниками. Но спросил он её не о сыне:
- Скажите, а этот ваш князь - как теперь? Не будет к вам приходить? - А сам продолжал раздевать Екатерину Владимировну, чередуя это занятие с поцелуями, ощущая нетерпение от взбунтовавшейся плоти.
Она резко оттолкнула его от себя:
- Вы, что же, считаете меня шлюхой?! Уходите!..
- Катенька, что вы!.. У меня этого и в мыслях не было. Простите, это от ревности вышло. - Не сказал, а простонал Белосветов.
- Да? - потеплел её голос. Кажется, поверила, глядя ему в глаза, но спрашивая: - Это честно?
- Как перед Богом! - вырвалось у него. И жаркий стыд снова залил ему лицо, грудь, шею. "Какой же из меня священник?! - с ужасом подумал он о себе. - Изменяю жене и еще вспоминаю при этом о Боге! Господи, какой же я низкий человек! Прости меня, Господи..."
Наверное, он ушёл бы - так расстроился. Но полунагая Екатерина Владимировна, всё простившая ему, обняла его в это время и, прижимаясь к нему горячим, зовущим местом, вернула его в состояние прежнего возбуждения и желания обладать ею. Лаская её тело руками, он продолжил раздевание и всё целовал, целовал её, пока её самоё не затрясло от возбуждения, и она стала раздевать его тоже. Потом он почувствовал, что обнимает уже совершенно нагое и горячее тело, а она берёт в руку его взбесившуюся плоть и, приподнимаясь на цыпочки, пытается ввести её в себя. Ум его помрачился...
Близость была, как и в тот раз, бурной, хотя и короткой. Но потом, когда они дорвались друг до друга ещё раз, то уже выделывали в постели такое, что не хватало дыхания, чтобы целоваться. Лёжа затем рядом, тяжело дыша и отдыхая, они даже не говорили. А набравшись сил, снова набросились друг на друга. И снова, откуда и что бралось - и силы, и страсть, и не было этому сладкому блаженству конца.
Отрезвление пришло позже, когда Белосветов уходил от Екатерины Владимировны домой. Опять чувствовал себя нашкодившим кобелём, да ещё и лгать будет надобно - что-то придумывать для жены: где был, что делал?
Однако же и придумал, и солгал складно. И снова потом тайно встречался с Екатериной Владимировной. Та была счастлива с ним, а он - нет. Переживал, что обманывает всех, чувствовал себя постоянно подлецом, грязным человеком. Но его всё равно тянуло к Екатерине Владимировне, словно алкоголика к водке, и он не мог этому воспротивиться. Дома жизнь казалась совершенно скучной, пресной, даже казённой, как у монаха, ощущающего присутствие рядом игумена и его молчаливое недовольство. Ни ссор, ни бунта, а жить невозможно - напряженная тишина. Слышно было, как где-то попискивали мыши и спрыгивал откуда-то на ночной, светлый от луны, пол тяжёлый, большой кот Тимофей. Белосветов слышал всё, но замирал, делая вид, что устал за день и спит. Но, от чего устал? Не дураки же кругом... Словом, не жил, а мучился.
А с Екатериной у него был азарт, риск, и это придавало его связи с нею остроту не только в ощущениях, но и в переживаниях. Там монашеского замирания и притворства не было - чувствами и мыслями руководил не страх, а необузданная страсть. И не хотелось возвращаться домой каждый раз. Так что и переживания были не покорные и терпеливые, как от боязни быть разоблачённым, а бунтующие: "Почему нельзя, собственно, остаться, если хочется? Почему он должен уходить?!" Это был бунт, а не терпеливая покорность. Бунтовать было приятнее, чем терпеть и чего-то ждать. Даже неизвестно - чего? А ведь ждал. Ждал, и мучился, не умея ничего изменить.
Душевные страдания, между тем, своим постоянством облагораживали его взгляд, придавали лицу выражение скорбной задумчивости и трагической обречённости. Впрочем, так оно и было на самом деле - он чувствовал, что приближается к какой-то роковой развязке: так не могло продолжаться до бесконечности, что-то должно было произойти. И он чувствовал даже - что, но боялся себе признаться в этом. Как только признается, значит, надо будет и действовать. Так ведь то, что он предчувствовал - это не в вагон дальнего следования сесть, а в чёрный вагон, из которого выход только один, к Богу на суд.
Когда осень принялась желтить листву на деревьях, он вдруг бесстрастно подумал: "Пора. Сестра смогла, значит, смогу и я. Да и не хочется больше тянуть с этим - пора кончать". Испугало лишь то, что подумал как о ком-то чужом, а не себе вынес приговор. Это было ужасно тем, что понял: отмены приговора не будет. Финита.


Если человек живёт бесцельно, прожитые годы становятся похожими, как и ничем не приметные дни - уходят один за другим, уходят, словно вода в сухой песок. После войны Белосветов словно и не жил среди людей, а смотрел на жизнь сбоку - как уставший путник, присевший возле дороги, по которой все куда-то торопятся: едут, идут. Одному ему некуда спешить и незачем - только смотрит... Да вот уже и смотреть устал.
Николай Константинович вспомнил, что в плену у махновцев мечтал о том, чтобы уцелеть и жить дальше. С чаем за столом, работой, книгами. В этом он видел тогда своё человеческое счастье. Но, где же эта его работа, книги? Есть только молчаливые чаи по вечерам за общим столом и более ничего. Без общего движения с людьми, без личных действий счастье оказалось призрачным - его фактически не было. Была сытая жизнь. И стояние за кулисами, как в театре у актёра, которому не дали роль. Фамилия есть, а играть некого. А время неумолимо шло и шло. Вот уже и город сменил свою фамилию - стал не Екатеринославом, а Днепропетровском. Но продолжал гудеть, жить. Один лишь Николай Константинович не может найти себе места и тяготится своей жизнью.
Сначала думал, что это всё временно, пройдёт. Вот наладится везде всё, и его позовут. Кто позовёт, куда позовёт, ясно себе не представлял. Может быть, потому, что знал, что бывший подпоручик Тухачевский стал теперь большим командиром в Красной Армии. Вышли в крупные начальники и бывшие царские офицеры Корк, Уборевич, Шапошников. Преподавал в Москве в академии генерал Слащёв. Значит, по логике вещей должны были позвать и его, Белосветова? Он ведь тоже кадровый, профессиональный военный. Почему-то он всегда забывал, что он - уже не Белосветов, бывший кадровый офицер, а мещанин Ивлев. Но Ивлев ничего штатского делать не умел, а потому и не мог предаваться мечтам. За него это делал отец Андрей. А сам он продолжал ощущать себя Белосветовым, потому и грезил по-белосветовски. Дмитрий Коровин, бывший юнкер Корф, сообщил как-то, что в Ленинграде продолжают служить на флоте бывшие морские офицеры. Винтер теперь начальник бывшего морского корпуса. Там же и Шульгин, Безпятов. Крупные посты занимают теперь на флоте Галлер, Викторов, Орлов, Панцержанский. Царский военный инженер Карбышев преподаёт в бывшей - Николаевской! - академии, профессор.
От жены Белосветов знал, что и в Днепропетровске уже работают "бывшие" - Терпигорев, Динник, Маковский, Шевяков, Писаржевский, Эварницкий. Учёные. Учили теперь, правда, только парней из рабочих, для интеллигенции путь в институты закрыт. Но хоть сами-то снова при деле, понадобились. В городе было 3 института, 5 рабфаков и 10 техникумов. Вот для кого теперь книги, наука. А самому что же: мириться с рясой, длинными волосами, отказаться от Кати? И он, нервно расхаживая вечером по комнате, остановился перед окном и, глядя на луну в небе, а не на жену, проговорил, держа руки за спиной:
- Если бы не эта проклятая история с переменой фамилии, был бы и я снова военным. Командовал бы полком, а может, и дивизией. А теперь вот - ряса, прозябание!
- На судьбу грех роптать, - мягко откликнулась Вера Андреевна. - Кому-то надо быть и священником. Они тоже людям нужны.
Промолчал. Ему-то уж не только не нужно было быть священником, но и нельзя - в грехах погряз. Даже птицы меняют свою жизнь, улетая в другие края. А он, как камень врос в землю и стоит на одном месте, наблюдая, как уходят за горизонт облака. От всего этого лишь чёрная тоска на душе.
А ведь каким близким казалось всегда счастье! Вот оно, виднеется на горизонте и маячит, манит своим будущим. Лишь доехать от Миллерова до Керчи, а там - Каринэ, счастье. Но доехал, а горизонт настолько же отодвинулся, и опять звал, манил к себе Верой. Приехал, женился, а мысли уж о другой - опять отодвинулось счастье. И понял он: сколько не иди к нему, а горизонт с такой же скоростью отодвигается от тебя. Так и будет манить, и не только его, но и всех людей: потерпите, мол, немного, идите и придёте к своему счастью - вы же всегда видите меня, не за горами же я. И все идут, терпят. Обещания кажутся легко исполнимыми, близкими, нужно только дойти. А не понимают люди, что счастье человеческое - это лишь золотой призрак наподобие солнца, уходящего за горизонт и появляющегося из-за него на следующий день, чтобы снова манить и звать людей в путь. Чтобы люди никогда не останавливались и шли, шли до самой смерти. Когда есть мечта, человек не замечает тяжести жизни, тяжести своего пути. А счастья так и не будет, разве можно догнать горизонт? Но будущее, к которому люди стремятся, это и есть, наверное, счастье. Оно - в самом движении к нему.
У Николая Константиновича, как он понял, будущего не было. А потому и не было движения к нему. Жизнь стала бессмысленной. Вот к каким мыслям он пришёл. Вспоминалось родное Подмосковье, весенний почему-то лес в осевших и влажных сугробах. Каринэ, которую оставил уже и как мечту. Не думалось и о Екатерине Владимировне - лишь ныло сердце: как об отболевшем, безнадёжном. И он сел за прощальное письмо.
Первое написал жене. Просил не винить его в том, что оставляет на неё одну детей, и сбивчиво, путано объяснял, что не может больше жить под чужой фамилией, без будущего, без счастья, которого у него нет, потому что нет любимого дела. Чувствовал, что неубедителен, чего-то не договаривает и не знал, как это поправить. Понимал, что оскорбляет всем этим жену - и письмом без убедительных аргументов, и самим поступком. В письме была фраза, что он никому не нужен. Она была особенно обидной и фальшивой. Как это никому не нужен, если нужен ей, нужен детям! Почему не пожаловался ей ни разу, что ему так тяжело, что не хочет уже и жить? Ей, родной душе, и не признался. Это же несправедливо, жестоко. За что?..
Не знал, не умел объяснить и только запутывался в письме всё больше и больше. Таким же невразумительным получилось письмо и к Екатерине Владимировне, которой он хотел объяснить, почему уходит из жизни. Чувствовал, всё было ложью и перед этими женщинами, и перед самим собой. Правдой было только одно - жить ему не хотелось. Он устал от лжи, двойственности, от жизни без работы и чести. Но сказать об этом прямо не мог, не желая обидеть их навсегда. Поэтому письма считал неоконченными и в обдумывании их переделки продолжал жить.
Екатерина Владимировна первой почувствовала, что с ним творится что-то неладное. Но он отговаривался тем, что плохо у него в семье, и она замолчала, перестав касаться того, что причиняло ему боль. Он знал, она любила его по-настоящему. Понимал, что любила его и жена, но тоже молчала, полагая, что его мучает переход в священники. Отец Андрей повеселел, узнав, что дары святым отцам уже дали свои плоды и скоро в Днепропетровск приедет из Симферополя глава их епархии и сам введёт Николая Константиновича в сан.
Наконец, письма он переписал и одно из них передал Корфу, чтобы тот вручил его адресату ровно через неделю, а письмо для жены оставил в письменном столе, где лежали его документы. Всё, можно было ставить последнюю точку в своей нелепой биографии. Было только странным, почему-то он совершенно не думал о детях, которых, считалось, любил. Вместо этого он думал о спрятанном пистолете: не отсырели ли в патронах крохотные капсюли, порох. Других теперь к такому пистолету не достать - война ушла в прошлое, а вместе с нею и такие патроны и пистолеты. В общем, лезла в голову всякая ерунда, но не то, что должно было тревожить человека в его положении. От понимания этого ему становилось ещё тоскливее, беспросветнее и в голове, и в сердце, в которое хотел себе выстрелить.
В день самоубийства он, однако, передумал: стрелять нужно не в сердце, а в рот, чтобы не случилось какой-нибудь досадной промашки, и вместо ухода из жизни останется живой калека. Выстрел же в рот - стопроцентная гарантия задуманному. С тем он и вышел из дома, глядя в просторное небо с галками в нём.
В глухом месте Потёмкинского сада, куда он пришёл, ссорились, чем-то встревоженные, серые вороны. Над головой у него медленно плыли белыми кусочками ваты небольшие облака. В глаза бил яркий свет нежаркого солнца. Было тихо, одиноко. Он вставил патрон в ствол и представил себе лица родителей, потом сестры, и не ощутил, как по лицу покатились слёзы - узнал об этом случайно, потрогав щеку пальцами. Удивился: ведь не жалел о том, что уходит. Почему же слёзы тогда?
Оказывается, остро жалел Веру Андреевну, представив, как она сегодня забьётся от горя, закричит. Какая жизнь ждёт её с двумя детьми. Было жаль, что у неё такая судьба, и делает её ей он сам. Всё это доходило до его сознания почему-то замедленно, тупо - будто опять думал не о себе и своей кончине, а о ком-то чужом. Билет в чёрный вагон, мол, давно куплен, место уже занято, осталось доехать до конечной остановки. Где? А может, вон на той глухой полянке за кустами. Там и оборвать последние шаги своей судьбы.
Придя на полянку, он нащупал в кармане жёсткие контуры уже заряженного браунинга и достал его. Заглянув в его воронёный ствол, подумал: "А каким счастливым было то лето! - И вспоминая юную Каринэ и себя в Керчи, продолжил свою мысль: - Не надо было тогда уезжать. Был бы, наверное, счастлив и по сей день. Почему же я ей-то ничего не написал? А, да, ей ведь нельзя - там муж... Ну и ладно, ну и Бог с ними, какая теперь разница..." Он взвёл курок.
От безумного порыва в тёмную неизвестность остановила ворона, резко закаркавшая на тонком дереве. И раскричалась совсем уже по-несусветному, будто это её собирались убить: "Ка-рр, ка-рр, ка-рр!" Николай Константинович вздрогнул и вытащил изо рта ствол браунинга. А потом, чтобы решиться снова на выстрел, стал заводить себя мысленно: "Правительство, рассчитанное на покорных скотов! Нормальному человеку тут жить невозможно: одно насилие везде, хамство! Вот и уехали все: Сикорский, Чичибабин, Коненков, Рахманинов, Бунин, Билибин, Шаляпин, Куприн, - перечислял он с остервенением. - Не страна, а свинарник со Сталиным во главе! В Кремле - скорпион на скорпионе, друг за дружку уже принялись... Называют себя партией, а на самом деле, какая же у вас партия, если это, по сути, правящая банда!" Он решительно вставил ствол в рот и, закрыв глаза, приготовившись в жутком сжатии всего своего существа к ослепительному взрыву, нажал на курок. Вместо взрыва и боли раздался сухой щелчок. Патрон не выстрелил, осечка.
Сил взвести курок ещё раз не было, дрожали руки. Ноги тоже дрожали, когда вынул изо рта ствол и взвёл курок. Тогда поднёс пистолет к виску и, чтобы заставить себя нажать на спуск, стал творить молитву: "Живый в помощи Вышняго, да воскреснет Бог и расточатся врази его, и да бежит от лица его всё ненавидящее его, яко исчезает дым да исчезнет, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут бесы от лица любящих Бога".
С ним начало происходить что-то странное. Вместо укрепления воли для нажатия на спуск, к нему приходило ясное понимание нелепости задуманного и редкое, сладостное успокоение. "Зачем? - задал он себе простой вопрос, прекращая молитву. - Кому нужна моя смерть? Даже мне не нужна. А ведь есть ещё дети, невинная жена. Да и прежде, чем убивать себя, можно было убить в Москве того же Сталина или Троцкого - главных виновников нашей постыдной жизни. Люди хотя бы остались благодарными, а так... Господи, спасибо, что надоумил и остановил! Осветил путь..."
Николай Константинович бормотал что-то ещё, а в мыслях уже был у Корфа, чтобы забрать и уничтожить своё письмо к Екатерине Владимировне. Сжечь и письмо, оставленное в столе для жены. Просить прощения у Бога за то, что противился принятию сана священника, что хотел убить себя. Домой он возвращался торопливо, радостно, словно боялся опоздать на святой праздник. Людей не замечал, но ощущал свет вокруг, счастливый шёпот пожелтевших деревьев, чистоту и прозрачность неба. И хотел жить, жить. Приносить людям пользу, работая священником, если будет угодно так Богу и людям. А грехи свои кобелиные он замолит, чистым поведением заслужит прощения у Бога. С этим и пришёл домой.
Дома был тесть - тоже радостный, просветлённый. Увидев обновлённое выражение на лице зятя, спросил:
- Што, уже знаешь?..
- Что знаю? - не понял он.
- Верка, штоль, опередила?
- Кого опередила? - продолжал он не понимать, но не раздражался, как прежде, а улыбался.
- Да меня, кого же ещё, - улыбался и тесть. - Благая весть у нас, для тебя. Пришла бумага, утверждённая симферопольским митрополитом. Сам будет посвящать тебя в сан через неделю! Все уж готовятся к встрече с владыкой, готовься теперь и ты...
И, действительно, через неделю Белосветов стал уже отцом Николаем, обряд введения в сан совершил митрополит, прибывший из Симферополя. А отец Андрей был отправлен на пенсию. Правда, помогал вести службу первое время, но приход и церковный совет при нём перешли уже под начало нового священника. Прихожанам он пришёлся по душе - красив, благообразен и голос хорош. Но более всех радовалась новая "матушка" Вера Андреевна - её муж перестал хмуриться. Значит, образуется теперь и всё остальное.

Глава третья
1

Отыскать в Ялте гражданина Рогова для Милдзыня труда не составило: был он уже тут, когда Рогов ещё только приехал и стал работать в ресторане. Ян понаблюдал тогда за ним, убедился, что тот поселился в частном доме с отдельным входом, и уехал к себе в Одессу. Оставалось выждать года полтора-два и посмотреть, как бывший офицер Сычёв себя поведёт? То ли довериться ему, а может, устранить навсегда. Поэтому Ян наезжал в Ялту каждые полгода и по нескольку дней наблюдал. Наводил осторожные справки. Наконец, удовлетворённо признал, что в выборе этого человека он не ошибся. Значит, можно было приступать к делу по-настоящему.
Как всегда, сначала решил понаблюдать. Не завелась ли семья? Если завелась, выяснить, кто жена, откуда? Если что-то сомнительное, тогда не стоит и встречаться. Удар ночью ножом, когда будет возвращаться из ресторана, и дело с концом. Русские сентиментальны в своих отношениях с близкими женщинами. А разведывательному ведомству требовался теперь не только сбор форм документов и справок, но и точные сведения о военных кораблях, их экипажах, мощи Черноморского флота. Тут, если человек ненадёжен или что-то сомнительное в его семье, лучше не рисковать.
Слава Богу, у Рогова-Сычёва не было ни семьи, ни любовной привязанности, как в Одессе. Не служил он и Советам - не раскаялся, как это произошло с некоторыми бывшими белогвардейцами. Вроде бы опасаться было нечего. Пожалуй, даже наоборот, Сычёв являл собою тип человека явно озлобленного - это было заметно по глазам, если присмотреться. Худой, жёлчный, он, видимо, не мог примириться с тем, что ходит в официантах, а не в командном составе России, хотя если сравнивать его заработки с зарплатой командиров Красной Армии, то в выигрыше был всё-таки он, а не командиры. Деньги, вероятно, всё же утешали его самолюбие: в холодных, с рыжинкой, глазах таилось выражение презрительного отношения ко всем, словно был он не официантом, а прежним офицером, которого должны все бояться.
Плохо было другое - в Сычёве за версту можно было узнать бывшего военного: выдавала эта поразительная русская выправка, которую прививали в России юнкерам ещё в училищах, а потом требовали с офицеров всю жизнь в первую очередь. В довершение отрицательных, на взгляд Милдзыня, черт, Сычёв ещё и пил - этого было не скрыть.
"Но не попался же! Как-то обходится всё? - рассуждал Милдзынь. - Значит, умеет себя держать и в нетрезвом виде. Ни разу не проболтал никому о себе ничего лишнего. Иначе давно бы уже сидел. Надо всё-таки встретиться: пора!" - пришёл разведчик к заключению. Да и понимал, не среди ангелов же искать ему подходящих для дела людей.
Нельзя было оттягивать встречу и по другим обстоятельствам. Из Германии прибыл в Одессу инструктор по шифровке и радиоделу. Привёз с собой разобранный радиопередатчик "Телефункен" и теперь, собрав эту миниатюрную радиостанцию большой мощности, обучал работе на ней. Объяснил, что в скором времени работа начнётся настоящая - надо гнать сведения о Севастополе каждые 3 месяца, а нужного информатора там ещё нет. Так что, мол, хватит отираться вашему Рогову на курорте, где нет ничего ценного. Тем не менее, предупредил: надо узнать о положении Рогова и его возможностях от него самого. Ошибаться в этом белогвардейце нельзя.


Встреча состоялась на 5-й день. За это время Милдзынь успел собрать о Сычёве всё, что мог. По-прежнему снимает комнату с отдельным входом в доме церковного старосты. Одинок, ни с кем не дружит. Близкой женщины нет - отдельные случайные встречи. В деньгах особо не нуждается, но жизнью своей недоволен.
В 12-м часу ночи, когда Сычёв возвращался из ресторана и уже подходил к своему дому, Милдзынь вышел из-за кустов и подошёл к нему, сказав:
- Добрый вечер, Михаил Михайлович! Уснаётэ?
Сычёв узнал его сразу - и по акценту, да и профессионально был памятлив на лица. К удивлению Милдзыня, он не испугался, не занервничал - ответил спокойно:
- Здравствуйте, Ян Карлович! - И протянул руку.
- О, вы даже отчество моё не сабыли, это хорошо!
- Я всё помню, - произнёс Сычёв с нажимом на слово "всё", удивляясь про себя тому, что Милдзынь заметно чище стал говорить по-русски. Произносил уже "вы", а не "фи", да и в других словах поднаторел. Но, чувствовалось, всё ещё медлил с подбором слов и произносил каждое слово, будто философ, смакующий тайный смысл сказанного. Поэтому на ответ, что Сычёв всё помнит, он как бы в раздумье проговорил:
- Тем лучше. Где мы сможем немного поговорит?
- А у меня. Я живу отдельно, тут осталось-то - каких-то полсотни шагов!
- Может, лучше пудет, если мы немного пудем гулять?
- Нет, я устал после смены на ногах, лучше сидя. Хозяин и его семья давно спят, никто не помешает. А улица - есть улица: чужие уши, всякие неожиданности. Зачем нам это?
- Хорошо, вэдитэ к фам.


Трещали сверчки. Темнели под луной стройные стволы кипарисов, отсвечивало внизу море. Там, в стороне порта, басовито оповестил ночь гудок парохода. Шепталась листва деревьев под ветерком. Шептались на лавочках отдыхающие влюблённые. Тихо, хорошо - только жить, да жить на свете...
- Вот и мой дом, - тихо сказал Сычёв, открывая калитку во двор. - Не бойтесь, собаки нет.
Они пересекли двор и подошли к маленькой двери недалеко от высокого каменного крыльца. Сычёв снимал комнатёнку в полуподвале. Он достал из кармана ключ и отомкнул им большой висячий замок. Сунув его себе в карман, открыл дверь.
- Проходите.
- Идите сначала вы. Тэмно, я не ориентируюсь в вашей квартире.
Сычёв усмехнулся и вошёл первым. Чиркнул спичкой, подошёл к керосиновой лампе на подоконнике и снял с неё стекло. Спичка погасла. Достал другую, чиркнул и поднёс к фитилю. Произнёс:
- В 11 свет выключают, так что ужинать придётся при лампе.
Милдзынь прошёлся по комнате, осмотрелся. Увидев большую трещину вдоль стены, заключил:
- Невесело живёте, господин бывший офицер!
Сычёв ответил с неожиданным для себя озлоблением:
- Вы приехали только за тем, чтобы сказать мне это? Было же землетрясение в этом году! Все газеты писали о разрушениях в Крыму.
- Не опишайтэсь, я приехал по делу. О землетрясэнии я запыл.
- Ну, так излагайте ваше дело. А как я живу - вас не касается! - Сычёв достал из буфета бутылку коньяка и 2 рюмки. - Хватит с меня и того, что каждый раз мучаюсь с вашим удостоверением личности!
- Нет, пить пока не пудем, - остановил Милдзынь хозяина. - А то, как вы шивёте - меня очень даже касается. Очэнь! - прибавил он и привычно поднял указательный палец, подчеркивая многозначительность сказанного.
- Интересно, почему же?
- Вашу жизинь мошно значитэльно улучшить. Только для этого придётся пэреехать в тругое мэсто.
- Куда ещё, если не секрет?
- Об этом - потом. Вам неопходимо пэреехать и купит себе небольшой, но отдельни дом. Капитальни.
- И вы собираетесь дать мне на это деньги, не так ли?
- Имэнно так. Вы - есть проницательни человэк.
- А если я с вашими денежками - тю-тю, рвану куда-нибудь от вас?
- Исключено, мы с вами уже говорили об этом. Вас погубит ваш документ. А сказать в милиции, что вы потэряли его - тоше нельзя. У вас потрэбуют мэтрическую запись: где родился, когда, кто родители? Фамилия и так далее. Вы что - сапыли об этом?
- Не забыл. Потому и не уехал никуда. Но, скажете вы, наконец, свой секрет? Что у меня там, с моим удостоверением? Что не в порядке?
Милдзынь самодовольно усмехнулся:
- Теперь скашу. Опытные люди ничэго не увидят в вашем документе подозрительного. На вид - там всё хорошо и правильно. Но! - Милдзынь опять поднял свой палец. - Неправильно - только нумэр удостоверения и его сэрия. Но это мошет выясниться только при опмэне докумэнта на новый. Когда старый докумэнт должен пудет списываться для уничтожений. Начальник паспортни стол захочет записать в журнал старую сэрию и нумэр докумэнта, потлежащего уничтожение, и, листая страницы журнала, разделёние по сэриям, так и не найдет там сэрии, состоящэй ис букв "ЪЧ". И как только он фыяснит это, что сэрия такая не сущэствует, то срасу поймёт: докумэнт был фальшиви. Остальное происойдет по извэстной схэме.
- Меня вызовут в милицию и спросят, где и когда мне выдали такое удостоверение, так? - спросил Сычёв, тоже усмехаясь. Но усмешка была злой, волчьей. И сам же ответил на свой вопрос: - И арест обеспечен. Так?
- Имэнно так. - Милдзынь улыбнулся проницательности хозяина.
- То есть, вы хотите сказать, истекает срок моего удостоверения, и я в ваших руках снова? Так? Без вас - мне никто его не поменяет на новый. А если опять поменяете вы, то опять на фальшивый? Так? Чтобы я зависел от вас постоянно.
- Имэнно так. - Милдзынь опять добродушно улыбнулся.
- А если я скажу в милиции, кто мне изготовил такой документик? Сами-то - не боитесь?
- Нэт. Назвать вы мошете любого человэка, но доказат, что вы - не клевэщите на честного человэка тля вас пудет затруднитэльно. - Милдзынь принялся объяснять Сычёву, что дома у него нет никаких бланков, никакой обыск ничего не даст. Единственная, мол, неприятность для него будет заключаться только в том, что на какое-то время милиция возьмёт его себе на заметку, и он не сможет заниматься своими делами - ляжет, как говорится у рыбаков, на дно. А кончив объяснение, задал вопрос: - А теперь подумайте, какой смысл вам так нелепо погубит сепя только для того, чтобы бросит на меня тень?
- Смысла, конечно, нет. Я только не пойму, чего вы от меня хотите? Говорите прямо!
- Скашу, скашу, не торопитэсь. Сначала нам нато тоговоритса.
- О чём?
- О том, что вы понимаетэ, что сидитэ у меня на крючок.
- Это - я давно уже понял. Ну, и как же мне теперь быть? Срок удостоверения действительно заканчивается.
- Вы получитэ от меня новый докумэнт.
- Снова? И сколько лет он будет действителен? - Сычёва словно прорвало от обиды: - А если с вами что-то случится? Утонете, например, во время купанья в море. Да мало ли что! А мне, значит, потом одна дорога - за решётку? Хорош договор! Да и что вам нужно- то? Ведь так и не говорите до конца!
- Не беспокойтэсь. На этот раз вы получитэ удостоверэние настоящее, как если бы выписал его для самого сепя.
- Вот я с ним и тю-тю, говорю вам! Значит, опять будет какой-то крючок, так? Новый. Но, поймите же и вы, наконец, абсолютных гарантий, на всё, в жизни не бывает! Иногда надо и просто - доверять, если хочешь с человеком работать. Без доверия ничего хорошего не получится, сколько ни проверяйте! Тем более что даёте большие деньги на дом, значит, затеваете что-то крупное, и я вам нужен не как простой болван, а партнёр. Разве не так?
- Чего вы кипятитэсь? Я доверяю фам. Но разговор ещё не окончен, нужно выяснит кое-что. То, что вы жили здэсь смирно, я выяснил, знаю. Не в пэрвий раз приезжаю сюда и наблюдаю за фами.
- Вон даже как? - изумился Сычёв.
- А как же вы тумаетэ? Так что, если сейчас тоговоримся, то пудем сотрудничат тальше - без опасения.
Сычёв злорадно подумал: "А, сволочь, наконец-то, проняло и тебя! Думал, дурака встретил, а здесь тебе тоже тёртый калач! Во всём гарантии ему подавай, а что делать - молчишь! Ну, да если я влипну из-за тебя, влипнешь, собака, и ты у меня, можешь в этом не сомневаться! Всё для этого сделаю!.." Вслух же спросил:
- Ну, и что я за все ваши заботы обо мне должен делать? Почему вы уходите от ответа? Ведь это же - главный вопрос, как я понимаю. Если прятать... в новом собственном доме... крупную контрабанду, то я - согласен, хотя и не те уже времена.
- Зачем контрабанду? Вы любитэ большевиков?
- С чего вы взяли?
- Это важно.
- Большевиков я - не только не люблю, а ненавижу! - страстно выдохнул Сычёв.
- Прэкрасно. В таком случае, я могу фам помочь в борьбе против них.
- Вы что - из дурачков, что ли? - изумился Сычёв. - Ни на какую мышиную борьбу я не пойду! Нашли дурака, борцы с-сраные! В гражданскую - с оружием шли, а ничего не вышло. А тут он, видите ли, поможет! Господи, а я-то думал, вы - стервятник покрупнее... - Сычёв горько рассмеялся и принялся откупоривать бутылку.
Гость обиделся:
- Сачэм вы так? Не дослушали, а берьётес судит.
- Да что вы можете? Кто вы такой? Если вам нужен помощник для крупного дела по контрабанде, так прямо и говорите! А задевать меня для этого... святыми словами - нечего! Я этого и вам не позволю! При всей моей зависимости от вас...
Милдзынь понял, он приехал к Сычёву вовремя, в какой-то переломный момент его жизни, когда человек искренен и ему можно верить. Вот только пьёт - это плохо. Но, может, потому и пьёт, что устал, ненавидит, а выхода нет, отомстить большевикам ничем не может. На этом, именно на этом, и надо его воскрешать к жизни. И Милдзынь решился, наконец, на откровенность тоже. В крайнем случае, рассудил он, если вербовки не получится и возникнет какая-то опасность, от Сычёва придётся избавиться навсегда, и всё.
- Михаил Михайлович, - выговорил Милдзынь чуть ли не по буквам, чётко и ясно, - чтобы свэргнуть польшевиков, надо знат их силу и слабост. Например, силу военно-морского флота, который уже возрождается. Сколько, например, кораблей на Чёрном море, и кто ими командует? Понимаетэ меня?
- Во-он оно что-о!.. - протянул Сычёв, по-новому разглядывая Милдзыня с головы до ног. - А на какую разведку вы работаете? Сила-то хоть крупная или какая-нибудь Дания?
- Вас интэрэсует, стоит ли со мной связыват свою судбу, так?
- Конечно. Учтите, за копейки - я вам на такое дело не пойду!
- Но, почему сразу "за копэйки"? Кто сказал, что за копэйки? И как тогта обстоит дело с фашей идэйной ненависть?
- Это - разные вещи, прошу не смешивать!..
- Согласэн. Бэсплатно рапотают только в Совэтском Союзэ, и дураки. Назначайтэ вашу цену: сколько вы хотитэ за вашу рапоту?
Сычёв растерялся, судорожно соображая, сколько запросить.
- Сначала я должен знать, с кем имею дело. Обо всём остальном - будем говорить потом.
- Согласэн. Но учтитэ и вы: в случае фашего отказа после этот условий... фы - рискуетэ своей жизнь.
- Угрожаете, что ли?
- Нет. Прэдупреждаю. Вы же хотитэ знат, кого я прэдставляю, разве не так? Следователно, понимаетэ, чем рискую и я сам, вытафая вам слишком много... для простой любопытство. Поэтому рисковат дольжни и вы. Согласны вы тепер вести переговор на такой условий далше?
Сычёв задумался. С одной стороны, предательство родины, это ясно. А с другой, что дала ему эта родина, став советской? И что ждёт впереди? Даже невесту, сволочи, увели. А эти, - он посмотрел на Милдзыня, - хоть деньги предлагают. Ну, на диверсии я, разумеется, не пойду, скажу об этом прямо - дураков, мол, нет, рискуйте сами, если вам это так надо. Да и большевизм теперь - диверсиями не свалить. А шею свернуть себе на этом - проще простого.
"Если же только чистый шпионаж, согласиться, пожалуй, можно. В случае новой войны и победы Антанты - что, впрочем, мало вероятно - мне будут обеспечены положение и почёт. Ну, а не дойдёт у них до войны - тоже не изменится и у меня ничего. Так что пусть платят, дураки, хоть всю оставшуюся жизнь: мне-то что? Я - в любом случае ничего не теряю".
- Хорошо, давайте поговорим, - согласился Сычёв. - Но - предупреждаю сразу: в диверсанты - я не пойду. Взрывать мосты или поджигать там что-то - ищите, кто поглупее. Учтите это.
- Взрывать ничего не придётся, - спокойно заметил гость. - Просто обычная разведывательная работа.
- На кого? - напомнил опять Сычёв, наморщив светлые брови. Уже понимал: с Милдзынем шутки плохи, если он немец. А что немец - догадывался по его выговору и манере строить предложения. "Видимо, какой-то прибалтийский немец, - додумал он свою мысль. - Но, если за ним стоит такое мощное государство, как Германия, то там могут придумать, кроме крючков с удостоверениями личности, что-нибудь и похуже, если понадобится. Да, да - могут и убить. Значит, этот сопляк - птица всё же большого полёта. Да и сколько самоуверенности, спокойствия! Теперь ясно, откуда у него вся эта липа с документами".
- На Германию, - тихо, но внятно ответил Милдзынь. - Устраивает вас такая страна?
- Вы - профессионал?
- Какая вам разница?
- Огромная! Работать с профессионалом - риск один. С любителем приключений - вдвое больше.
- Можетэ не песпокоить сепя: вы имеетэ дело не с любитэлем. А вы сам? Я чувствую, вы - не просто бывший офицер пелой армий.
- Я работал в контрразведке.
Милдзынь обрадовался:
- О, это совсем трукое дело! Натеюсь, мы пыстро поймём друк друка. И обо всё договоримса. - Он достал из портфеля фирменный бланк, отпечатанный по-немецки готическим шрифтом и с русским переводом под строчками. - Вы заполнитэ этот пумагу и - подписать фнизу. Это - есть соглашений на рапота на немецкий разведка, - говорил Милдзынь по-русски от усталости всё хуже и хуже. - Затем я - оставлять фам инструкций и теньги.
Сычёв взял бланк, рассматривая его, сказал:
- Не понимаю, зачем такие формальности? - В душе он всё понимал, но хотел выяснить, что тот скажет - и как?
- Это не есть формальности. Кто мне поферит, кому я тал теньги? - Ответ был искренним, сомневаться не приходилось. Но гость продолжал пояснять: - Мошет, я их присфоил на себя. А так - пудет расписка от реальни лицо. Фот его фотографий, фот договор. Договор с фами - к тому же есть наша гарантий, что вы - не посмеетэ нас выдавать. А если натумаетэ, этот токумэнт, - Милдзынь выхватил у Сычёва из пальцев фирменный бланк и помахал им, - погупит вас!
- А какие же гарантии вы даёте мне?
- Не понимаю. Сачем нам - прэтавать вас? Какой смысл?..
- Я не об этом. Какие гарантии я буду иметь в смысле заработка теперь? И какие у меня перспективы на будущее в этом смысле? Учтите, я вам не рядовая шавка, которая будет добывать для вас сведения за гривенники! Я - хочу, чтобы о моей работе знали не только вы. Но - и ваше руководство.
- А как ше иначе? Имэнно так и толжно быть!
- Если мои сведения окажутся ценными, - продолжал Сычёв делать вид, что торгуется, - я как ваш ценный сотрудник должен расти.
- О, то этого ещё талеко, но - я понимаю вас. Тепэр толжни понять и вы. После оформлений этот пумага, - Милдзынь положил бланк договора опять на стол, - я толошу о вас и фаших прэтэнзи в Берлин. Там завэдут на фас личное дело и - установьят фам размеры гонорар. Всё пудет оформлен докумэнтально, можетэ не песпокоит сепья. Немцы - нарот аккуратни.
- Почему же вы тогда сказали мне в начале разговора "назначайте вашу цену"? - подловил Сычёв немца на противоречии. - Если оплату мне будут устанавливать в Берлине.
Милдзынь усмехнулся:
- Ну, это я скасал просто так, хотел устанофит ваш желаний, чтобы соопщит потом в центр. Но луче это не делат, повэрьтэ. Там люти с опыт, мокут понят фас не так... Луче, если они устанофят размэр оплата сами. Увэряю фас, не опидетэсь!
- А как насчёт перспектив? - напомнил Сычёв.
- Я тумаю, в пудущем, когда болшевизм пудет повэржен, вы лично и тругие русские, кто был или пудет с нами - я имею в виду творян и военных - займут в русском государствэ господствующее положение.
- У нас есть поговорка, - заметил Сычёв едко, - не дели шкуру не убитого медведя!
Милдзынь отпарировал:
- У меня тоше есть: только турак не смотрит в пудущее.
Сычёв обиделся:
- Ладно, оставим это на будущее, тем более что до него надо ещё дожить. - Он взял в руки бланк договора. - Куда я должен буду переехать и что там делать?
Милдзынь, пытаясь смягчить резкость, заулыбался:
- О, вы всё-таки теловой человэк, это приятно. Как я уже говорил, необходимо сопирать свэдения о черноморском флотэ. Тля это вам надо пудет перепратса в Сэвастополь и купит там неполшой, но утобный дом.
- Хорошо, это можно. Но вы, надеюсь, понимаете, что в штаб флота мне... даже писарем не проникнуть.
- Зачем такая ирония? Не нушен никакой штаб флёта. У вас ест тепер совэцкая трудовая книжка?
- Выдали. Профессия - официант.
- Вот и отлично. Это хорошая профэсия. - Милдзынь сделал вид, что не заметил новой иронии Сычёва. - Устройтэсь в такой рэсторан, куда польше всего люпят ходит военные моряки. Вино, дэньги и женщины способны развязыват полтливые ясыки даше у адмираль. Не мне вас учит.
Сычёв польщёно улыбнулся:
- У меня - даже поп работал на контрразведку! Передавал исповеди нужных нам людей. Но официантом - мне и здесь опротивело. А Севастополь - всё-таки город!
Милдзынь внимательно посмотрел на Сычёва:
- Тепер это не пудет вас мучить. Вы пудете официант - только в рэсторан, но не в душа. Вам смогут посавидоват - если, конечно, уснают, как вы шивётэ - таже крупные военные чины! Но, - вверх привычно взметнулся палец, - лучше пудет, если они этого не узнают. Только не свясывайтэсь с нофой Юлия Касимирофна, и не пейтэ лишнефо.
Сычёв озлился:
- Вас бы в мою шкуру!
- У меня ест сфоя, и не легче ваш. Не пудем ссорить, уше поздно. А ещё нато заполнит тоговор и вы, кажется, хотэли угостит меня ужин. Я проголёдал.
Сычёв достал чернильницу, ручку и, придвинув к себе бланк, посмотрел на Милдзыня:
- Ну, как она там?..
- Кто? - не понял Милдзынь. Но тут же понял, ответил: - Сожителствует с один парикмахэр, фы его не знаетэ. Фозьмите фот мой ручка - автоматически! - Он передал красивую чёрную авторучку.
У Сычёва загорелись даже уши. Спрашивать ничего больше не стал, принялся заполнять анкетные данные, отвечал на вопросы. А когда закончил и расписался, Милдзынь подсунул ему чистый лист плотной белой бумаги. Спросил:
- Вы с шифрами снакомы?
- Да.
- На перви слючай я остафлю фам один. И - один одесски адрэс. Как устроитэсь в Сэвастополь, срасу сообщитэ мне оп этом открытка. Тальнейши свясь пудет сависет от вас. И вообще, фсё пудет сависет от фас!
- Бумага - что, специальная? Для проявления шифра? - спросил Сычёв.
- Нет. Вы написать сейчас следуюче: "Я, Михаил Аркадьевич Сычеф, пывший ротмистр в армий кенераль Деникин и Франгель..."
- Зачем это? - перебил Сычёв, не понимая.
- Не теряйтэ врэмя, - жёстко перебил и Милдзынь, - я тействително проголёдаль, а вы - хотитэ налит фаш коньяк, не так ли?
Сычёва покоробило, но стерпел. Только подумал: "Ишь, сволочь какая деловая! Немчура собачья. Дадите вы господствующее положение, как же! Ну, да хрен с вами, платите пока денежки, умники, а там мы посмотрим... там видно будет, что к чему". И принялся писать на бумаге то, что велел гость. Тот, наблюдая за ним, продолжал диктовать:
- ... и Врангель, я же Михаил Михайлович Рогоф, официант ялтинского ресторана при гостинице "Жемчужина"... Какой год фашего рошдений?
- 890-го, - буркнул Сычёв.
- Так и пишитэ. Урошенец такой-то губерний... Сын таких-то родитэлей... Вы поняли, что нато писать? Имя, отчество и фамилии фаших родитэли, год их рождений, род занятий и домашни адрэс.
- У вас, похоже, тоже любят плодить бумаги! - ехидно заметил Сычёв, уставая писать. - Так что по бюрократии - мы с вами родня.
- Это не пюрократия, это нужно тля фас же. И тля нас. Кто фы, откута? Кому мы доферились? - Милдзынь злился, теряя терпение.
- Ладно, валяйте ваши пункты, - сдался Сычёв. - Напишу всё, что вам нужно. - И написал.
Милдзынь успокоился, пояснил:
- Тепер пойдёт такой текст, диктую: "Заключаю настоящи тоговор о сотрудничестфэ с германской военной развэдкой Абвэр".
- Что это - "абвэр"? - спросил Сычёв, едва поспевая за диктовкой. И тут же возмутился: - Постойте, я ведь только что подписал уже такой договор! Зачем же повторяться? - Он воззрился на сидевшего рядом с ним Милдзыня.
- Там фы заполнили бланк договора. А это - как бы его дубликат, но - ислошенный ф видэ топровольни заявлений. Слофом, так полагаетса. А "Абвэр" - это вид разведка, которая подчинена...
- Много ещё писать? - перебил Сычёв.
- Ещё тостаточно.
- Тогда не будем терять времени. Про свой "Абвэр" доскажете мне потом, а пока - диктуйте...
- Не сфой - наш "Авбвэр", - поправил Милдзынь. - Кстати, сфотографируйтэсь сафтра на удостоверений личности. Я фам выдавать тругой и ставить на нём печать. А тепер пишитэ дальше...
Сычёв медленно, под диктовку, писал чужой автоматической ручкой свой договор на предательство родины и испытывал при этом чувство унижения и злобы. Он хотел есть, писалось ему трудно, и он потел, словно усталая лошадь на сырой пашне. Ни о какой мести большевикам он в эти минуты не думал - просто хотел подороже себя продать за деньги. Он полюбил власть над людьми - это пришло к нему, когда начал работать в контрразведке. Власть дают, понял он там, либо деньги и золото, либо сама власть. Если бы его пригласили теперь к себе на службу большевики, он пошёл бы служить и к ним. И, пожалуй, служил бы честно. Но большевики не приглашали, а наоборот, преследовали его, а немцы вот приглашали. Поэтому, хотя он и не признавался ещё себе в том, что пошёл бы и к большевикам, но уже чувствовал это, его коробила та идейная "убеждённость" белого офицера против Советов, которую он разыграл перед этим немцем. Зачем? Ведь никакой убеждённости уже не было.
Заканчивая писанину, Сычёв подумал: "А может, и другие уже ни в чём не убеждены? Только притворяются..."
Наступила глубокая ночь.

2

Батюк, как и Белосветов, тоже часто теперь вспоминал. В этот раз ему припомнился один из далёких вечеров, когда ещё работал в ЧК у Ситника. Память подсунула ему то страшное письмо жены, которое открыло ему глаза на их семейную жизнь. Да и не только на семейную, но и на многое другое. А началось это, вот с чего. Он поздно пришёл домой с работы. Жена и сын уже спали, и он, чтобы не потревожить их, разулся и, осторожно ступая, прошёл в кухню - сильно хотелось есть. Закрыв за собою дверь, он чиркнул на кухне спичкой, увидал семилинейную лампу на столе и, сняв стекло, зажёг фитиль. Затем осторожно разжёг примус и принялся разогревать в кастрюле тушёную картошку со свининой. Запахло салом, лавровым листом, перцем, а главное консервированным мясом. Для всех - голодное время, а в укомах и ЧК выдавали спецпайки. Сначала стеснялся получать их, но жалко было Надю и сына. Игорь должен был набираться сил, а с плохой еды разве вырастет парнишка здоровым? В общем, опускал на продскладе глаза, а пайки эти брал. Там были не только консервы, а и яйца, масло. Прошло время, и перестал замечать, что` берёт и по какой цене - привык.
Съел он свой ужин быстро, с аппетитом, и, в ожидании, пока подогреется чай, решил почитать газеты. Но задумался о том, что после голода в 21-м прошло уже 6 лет - 2 года назад, в Париже, прикончили Петлюру - а жизнь в стране так и не наладилась. Про газеты при таких мыслях забыл, а тут и чай закипел. Вот тогда, налив себе полную кружку, обжигаясь и испытывая блаженство, он придвинул к себе газеты: местную "Серп и Молот" и "Правду". Начал, как всегда, с местной, шурша страницами. Сначала пробежал по заголовкам, потом принялся за статью "Судьба урожая". Из неё понял - в области не хватает жаток. Статью "Недобитые" лишь начал, и читать не стал. Это, якобы о 5 белогвардейцах Кутепова, прибывших недавно из Франции и организовавших в городе диверсионную группу. В действительности никакими белогвардейцами эти люди не были. Он сам брал эту группу и знал такие подробности, что корреспонденту и не снилось. Не было и никакой диверсии. Просто поступило указание сверху: где брать, и кого. Брали, конечно, ночью, каждого в отдельности, на квартирах, а не на железнодорожном разъезде, где "диверсанты" готовили крушение тяжеловесному составу, гружённому строительной техникой для строек Запорожья. Даже без обыска, при первом взгляде было видно, что в квартирах подозреваемых жили обыкновенные инженеры, а не белые офицеры. Но приказ есть приказ, чекисты его выполняли. А вот следователи превратили инженеров, чёрт знает во что! Хотел сказать об этом Ситнику, как другу, но тот, видно, по лицу догадался, о чём он собирается с ним говорить, и предупредил: "Не вмешивайся, Костя! В этом кто-то заинтересован вверху, мы - только исполнители..." Хотелось заметить, что выполнять нужно не всё, есть же и своя голова на плечах, которой думать надо, прежде чем делать! Но Иван и тут опередил: "Эта голова, Костя, может с плеч слететь. Подумай об этом..."
А он вспомнил свой плен у махновцев и забытый разговор с бывшим однополчанином по румынскому фронту, спасителем, а затем врангелевским офицером, тоже попавшим в плен и снова спасшим его. Так вот он сказал в том подвале у махновцев: "Раб, свергший господина, сам становится господином. И всегда ещё более жестоким". Так что? К этому и пришли, что ли?
С тех пор и думал до головной боли. А когда начали превращать крестьян-середняков в кулаков и выселять их из родных сёл, припомнились и слова жены: "Ну, что, плачут от вас уже и бедные? Погоди, ещё и проклинать начнут..."
Тяжело это было слышать, но в ответ сказать нечего - промолчал. Так и жил после этого молча. Приходил - поздно, вставал - рано. Газеты уже не читал, а только "просматривал". Вот и статью "Итоги НЭПа" он тоже пропустил. "Рано подводить итоги, нет их ещё..." Хотя в душе знал: есть, только не те, которых все ждали.
"Бой беспризорщине" - прочитал. Это было связано с его личной проблемой, так как беспризорниками он занимался теперь почти ежедневно - сам напросился, чтобы не выселять кулаков и вообще не иметь с ними дела. Не верил, что враги живут в сёлах, среди крестьян. Слишком хорошо знал сельскую жизнь. А беспризорников ему жаль было с 21-го года, когда их стало особенно много - в стране был голод.
Из статьи узнал интересную новость. Оказывается, под Харьковом, какой-то Антон Макаренко создаёт большую детскую колонию, где детей кормят, одевают, учат в школе и учат работать. Даже Максим Горький будто бы откликнулся на это дело из-за границы. Значит, вопрос о беспризорниках сдвигается с мёртвой точки, если само государство берётся за это. Жалея беспризорников, он всегда теперь представлял себе на их месте своего сына. Ведь могли же убить его, Батюка, и в Саратове, и в Керчи, когда ходил в разведку, и махновцы, когда попал к ним в плен. Надя могла умереть, допустим, от сыпняка. А Игорь плакал бы сейчас где-нибудь, голодный и брошенный всеми.
От таких мыслей сжималась душа. Так что к беспризорникам он относился если не с любовью, то с искренним состраданием. Потому и радовался добрым вестям. Не всё же только подлость одна, делается и хорошее. А где подлость, там, значит, руководит подлое начальство, думает о наградах, а не о людях. В жизни всё уживается, всему находится место, одним махом этого, видно, не взять, не исправить - годы нужны. Стало быть, надо потерпеть...
В "Правде" прочёл одну большую статью "Время зовёт вперёд" и отклики на постановление Совнаркома СССР об организации в Запорожье Управления Днепростроя. Правда, о строительстве гидроэлектростанции он знал здесь всё из первых рук, но всё равно радовался и этой доброй вести. В город, оказывается, уже приехали инженеры Винтер, Веденеев и Роттерт. Винтер строил Шатурскую ГЭС, Веденеев был главным инженером на Волховской, а про Роттерта почему-то подробностей не было. Ну, ничего, зато он, Костя, видел собственными глазами другие подробности. В бараках на берегу Днепра уже разместились тысячи грабарей с тачками. Началось сооружение плотины, шлюзов и гидростанции. Стройку вели по проекту профессора Александрова.
Ходили слухи, что после этой стройки начнётся ещё более крупная - будет создан самый крупный в мире металлургический комбинат, в который войдёт около десятка заводов. Руда и уголь - рядом, нет лишь электроэнергии. Поэтому и начали в первую очередь строить Днепрогэс. Значит, и само Запорожье станет теперь значительным городом. Открылся институт, техникумы. Тысячи людей будут прибывать сюда каждый год!
Переворачивая страницу, чтобы почитать о международном положении, он увидел, как из газеты что-то выпало и шлёпнулось на пол. Поднял - письмо... Оно было адресовано ему, но странным показалось то, что на конверте он узнал почерк Нади, жены. Чудно`, Надя здесь, спит в соседней комнате, а письмо... все-таки от неё. А может, её нет, не спит?..
Он вскочил и на цыпочках пробежал во вторую, дальнюю комнату, где была спальня. Посапывая от усталости, жена спала, свернувшись, как кошка, калачиком.
"Фу ты, господи!" - облегчённо вздохнул Батюк, радуясь тому, что письмо - не провокация врагов Советской власти, как это пришло ему в первые секунды в голову. Значит, можно спокойно продолжать пить чай - только придётся опять подогреть, и прочесть и письмо Нади. Наверное, шутка какая-то... Батюк полюбовался на спящую жену - во сне она была добрее и моложе - и пошёл в кухню, счастливый и успокоенный.
Вскрыв конверт, он убедился ещё раз - писала жена:
"Костя, это не причуда. Нарочно обращаюсь к тебе письменно, чтобы ты яснее почувствовал, как мы нелепо живём. Мне надоела такая жизнь. Не раз хотела об этом с тобой поговорить, но тебя не бывает дома даже по выходным. А если ты и есть, то либо спишь, либо занят своими делами, и я вижу по лицу, что подходить к тебе и отвлекать тебя нельзя. Работа на износ. У нас даже близость с тобой случается, не как у людей, а как у каторжников, которые торопятся, чтобы больше поспать. Ты набрасываешься на меня, а сделав своё дело и получив от него примитивное удовольствие, тут же переворачиваешься на бок и засыпаешь. И даже не интересуешься, хорошо ли было с тобой мне.
Так вот, ты хоть раз подумал, кому нужна такая жизнь, которую ты уготовил и для меня, и для себя? Для чего людям даётся жизнь вообще, если в ней нет места ни отдыху, ни человеческим чувствам, ни ребёнку? Люди ходят семьями на прогулку, иногда в театр или в кино. Читают книги, потом вместе обсуждают их, чему-то радуются, смеются. Словом, просто живут. Замечают времена года, дождь, снег, цветение садов. Ты же ничего этого не видишь сам, и меня лишил всех радостей жизни. Идея мировой революции, её победа и борьба с контрреволюцией тебе заменили всё. Но делаете вы свою работу в подвале, откуда по ночам доносятся крики. Люди обходят ваш двор и ваше здание десятой дорогой, а вас всех боятся.
Я пришла к убеждению, что ты - фанатик, многого не видишь или не понимаешь и живёшь только своими узкими, неинтересными для нормальных людей, целями. Таким людям, как ты, нельзя жениться, иметь семью. Ту поездку на Хортицу, что устроила твоя организация в прошлом году, я вспоминаю как праздник. Но ведь это было всего один раз за столько лет! Согласись, надо быть последовательным: если уж аскетизм, то аскетизм до конца! Жил бы себе один. Зачем же ты втянул в эту жизнь и меня? Я не сторонница аскетизма. Но ты не сказал мне об этом ничего и женился. Разве ты не знал, что жить вместе с другим человеком, это значит понимать и мою жизнь, и мои интересы. Семейная жизнь - не какая-то игра, поиграл да и бросил, а перенесение трудностей вместе и ежедневно, как и ежедневный отдых. Но ты даже перестал мне рассказывать о своей работе, ссылаясь на государственную тайну. Почему же не было этого раньше? Ты был общительнее и веселее.
Я не считаю тебя плохим человеком. Ты, как это ни странно, даже добр. Но твоя доброта не распространяется на нас с Игорьком. Зато другим ты принадлежишь полностью и безраздельно. Ты боролся с бандитами, чтобы хорошо жилось другим, и я это понимала и ценила. Ты находил время навещать раненых товарищей и помогать их семьям. Это вроде бы тоже хорошо, что тут скажешь? Но, в то же время, ты не замечал, что я, приходя с работы, часами выстаивала в очередях за продуктами. А потом - стирка, глажка, приготовление обеда и куча тетрадей из школы. И ты, добрый и внимательный к другим, ни разу не обратил внимания на то, как тяжело мне, и воспринимал всё как должное. Выходит, революция была только для тебя, а я осталась ломовой лошадью? В лучшем случае, я ещё самка, с которой можно переночевать без лишних хлопот. А днём, я опять рабыня, которую можно не замечать. Человеком я становлюсь только в школе, где во мне видят учителя.
А где же ты? Где твои помощь и участие? Ты, наоборот, запретил мне нанять домработницу. А ведь у других, таких же сотрудников, как и ты (Рабиновича, Барышева, Гольдштейна, Миркина, прочих), домработницы есть давно. А для меня это - "эксплуатация человека"! Ты не сразу согласился получать и спецпаёк, чтобы я не стояла в очередях. А когда согласился, то вообще уже считал, что у меня райская жизнь. Но в школе у нас не хватает учебников, и я бегаю по городу, чтобы добыть их. Потом мчусь к тебе на работу, чтобы выписать угля, дров, керосина - тебе некогда, ты готов только принести керосин или привезти уголь. Ты вообще против "забот о личном благополучии", так это у тебя называется, когда дело касается нас лично. Сейчас ты мне ставишь в пример бетонщиц из бараков, говоришь, как им трудно живётся. Но я-то здесь при чём? Нанимайте мужчин, это не женская работа. Но нет, ты как бы упрекаешь меня тем, что я держу в руках карандаш, а не тачку с бетоном. Да и сам ты занят устройством беспризорных детей, а твой собственный сын не видит тебя неделями. То ты в дальнем районе, то на важном совещании допоздна, и нет этому конца.
Ты бы хоть раз подумал, неужели твоё начальство рассчитывает только на одного тебя? А если ты заболеешь или уедешь, наконец, в другое место? Здесь всё погибнет, что ли, остановится? Рабиновича, Миркина, Гольдштейна давно перевели на следственную работу, у них и оклад теперь больше, а ты всё на оперативной. Разве под силу одному человеку такие нагрузки?
Я думаю, если бы ты хотел изменить своё положение, давно бы попросил Ситника замолвить за тебя слово перед начальником, чтобы перевели и тебя в следователи. Значит, ты не хочешь этого сам. Тебя устраивает существующее положение, хотя ты и сам понимаешь, что на оперативной работе для тебя и учиться труднее. А ведь разве учитывают это твои начальники и твой друг? Почему должна понимать всё только я, твоя жена, а они - нет?
Да и жена ли я тебе? Для меня в твоей жизни не находится места. И началось всё давно, ещё с 18-го. И ничего не изменилось с тех пор. Все дела, общественные и домашние, возложены на мои плечи. А для чего же у меня ты? Какие есть у нас с тобой общие интересы? Таковых давно нет. А может, и не было никогда.
Для тебя - твоя работа, друзья дороже семьи, не отрицай. На все мои вопросы к тебе, обиды, всегда ответ один и тот же: "мещанство" или "женская логика". Да, я из мещан, и не вижу в этом ничего плохого. Это вы придумали какое-то непонятное пренебрежение к моему сословию, будто все остальные сделаны из другого теста. Но ты-то знал ведь, на ком женился! Зачем же попрекать этим?
Вот так прошло у нас с тобою целых 9 лет жизни. Годы, фактически вычеркнутые из жизни. Недаром говорят, не родись красивой, родись счастливой. Вот счастья-то и нет у меня. А ведь я тебя любила. Но шли годы, и чувство моё к тебе исчезло, испарилось, как вода на огне, пока не выпарилось окончательно.
Наконец, настал момент, когда я полюбила другого человека. Не такого героического, как ты, но зато заботливого, понимающего людей и жизнь такими, какие они есть. Воспитан, прекрасно говорит не только по-русски, но и по-немецки. Однако же продолжает много читать, узнавать. А ты? Не можешь, вот уж который год, закончить учёбу, чтобы у тебя была десятилетка. Вечно ты начинаешь осенью, потом какая-нибудь длительная командировка, бросаешь, а на другой год повторяется всё снова.
Нет, я не потому засела за такое письмо, что изменила тебе, это было бы слишком банально и пошло ("мещанство", как сказал бы ты). Я даже мало вижусь с этим человеком, и между нами ещё не было объяснения. Но и я, и он знаем всё и так, для этого не требуется каких-то слов. Дело совсем в другом: нет никакого выхода из создавшегося положения. Хотя этот человек холост и одинок, но... замужняя женщина я. И у меня растёт ребёнок. Да и как жена чекиста я не хочу бросить тень на твою репутацию, твоё имя. Поэтому я не даю этому человеку никакого повода ни для объяснений, ни для встреч. Он прекрасно понимает это и молчит тоже. Радости от всего этого, как сам понимаешь, ни для кого нет. Есть только тяжёлый тупик.
Можно было бы и не говорить тебе об этом, если бы у меня была хорошая семья и мне надо было лишь побороть в себе ненужно зародившееся чувство. Может, всё потихоньку прошло бы, и тебя незачем тревожить лишними переживаниями. Одна виновата, одна и справилась бы. Однако у нас всё обстоит не так, и я решила, что будет лучше (честнее), если всё тебе высказать, так как никаких перспектив у нас с тобой на дальнейшую совместную жизнь нет, и я не знаю, как теперь жить дальше. А жить во лжи не могу. Решай сам, что нам делать.
Говорить тебе, кто этот человек, где живёт и работает, считаю не нужным. Во избежание всяких "выяснений" и осложнений, так как "выяснять", в сущности, нечего. Дело не в нём, а в нас с тобой. Надя".
Помнится, отложил это письмо, закурил. Пальцы мелко подрагивали, на тарелку просыпался табак. Конечно, жена во многом была права. Закрученный нескончаемыми и всегда срочными делами, он, действительно, пустил свою семейную жизнь на самотёк. Но не права она была в главном - он любил её, она занимала в его жизни огромное место. Зачем же так - рабыня, нет места! Не места нет, а свободной минутки, хоть разорвись. А это же разные вещи. Да и не всё было так, как обрисовала она. И продукты он приносил домой часто, ещё до спецпайков, и уголь - бросал работу, находил извозчика, ехал с ним на склад, потом сам выгружал и переносил в сарай. И в Грузию вместе ездили, и в Сухуми отдыхали. Зачем же говорить, что не отдыхали никогда? И сына любил. А что не пошёл в следователи, так не скажешь же ей, что это - не для него! Там, действительно, творилось уже, чёрт знает что. Он уставился на статуэтку Дон Кихота, стоявшую на этажерке с книгами. Была там теперь и книга Сервантеса о рыцаре Дон Кихоте Ламанчском, которую с трудом, но всё же прочёл. Не понравился ему рыцарь, а вот чем, не мог объяснить. Непутёвый какой-то, да и все его подвиги приносили зло тем, за кого он заступался. Получалась, как в ГПУ: на словах - за охрану народа от врагов, а на деле - плачут сами же люди. Не так и не с того начинал и этот Дон Кихот. Но статуэтку его - всё же держал с тех пор на виду, раз Наде он нравился. А в душе усмехался: "Придурок! И переубедить нельзя: не хочет слушать других. Значит, ещё и самодур".
Глядя на бронзового чудака и прислушиваясь к тишине ночи, он согласился с женой и насчёт сына: "Наверное, тут она тоже права. Почти не вижу его, не воспитываю, можно сказать. А парнишка льнёт, как увидит, слушается, старается подражать. А с матерью - почему-то капризничает. Да, надо что-то придумывать, искать выход. Да и с Надей... Женщина! Ей подтверждения в любви нужны, а я - только глажу. Права. А может, бросить к чёртовой матери это доучивание? Сколько времени сразу появится! Работают же другие без десятилеток..."
Потухла самокрутка. Стал сворачивать другую. Да, надо как-то менять всё. Действительно, не жизнь получается, а сплошной аскетизм. Против этого и Ленин выступал.
"А что менять-то? - ошпарила вдруг мысль. - Поздно хватился, уже сама поменяла... На другого. Который людей понимает. А я, значит, не понимаю".
Словно ужаленный, вскочил, заметался на кухне. Остановился и безысходным взглядом вперился в темноту окна. Наверное, заплакал бы, если бы мог, так стало тоскливо и одиноко. Повторял: "За что, за что мне такое? Да я же за неё - жизнь готов!.. А она - другого. Кто ж он такой, гад? Может, недобитая сволочь какая-нибудь? Живёт - один. С чего бы это? Свободного времени у него, ясное дело, хоть отбавляй. Вот он и... Ах, ты, гад! В мою бы шкуру тебя, образованного! Да голодных и оборванных детишек тебе показать - ни отца, ни матери. Вши заедают, короста. Вынуждены по базарам просить, воровать на станциях. А как бьют их, когда поймают! Здоровенные мужики, пинками. У-мм!.."
Застонав, он вдруг почувствовал - поползло что-то по щекам и остановилось в щетине, возле горького рта. Машинально вытер и ужаснулся: "Слёзы!" Вот это да, только этого не хватало - бабой стал... Ну и довёл же себя, дурак!
"А может, шлепнуть, кобеля, из нагана, чтобы не лез в чужую семью, и дело с концом!" И тут же понял, это тоже не выход. Только себя замарает и свою службу. "Что подумают про нас люди?.. Да и сын... когда меня арестуют".
Огнём палило грудь. А что делать - не знал. "Шлёпать", ясная штука, не выход, этим беды не исправишь. Может, поговорить утром с Надей? Так о чём теперь?.. Всё уже сказала сама.
Задул лампу, прошёл в первую комнату и лёг на диван, прислушиваясь к сыну. Нет, кажется, не разбудил. Ныли натруженные ноги. Тогда, пересилив себя, ещё раз поднялся, снял носки, разделся и пошёл в коридор за шинелью - висела там с зимы. Захватив её, лёг опять на диван и накрылся. Кончилась семейная жизнь, началась походная, под шинелью. Жаль, померли те старики, у которых жил до приезда жены в 20-м, а то можно было бы переселиться.
Почти всю ночь он не спал - всё думал, думал, да так ничего и не придумал, забывшись под утро дырявым сном. Проснулся оттого, что загремела чем-то на кухне жена.
"Нет, поговорить всё-таки надо! - решил он и поднялся. Сын ещё спал. - Только сначала побреюсь..."
Опять сел, надел носки, галифе, майку и прошёл к зеркалу. Взглянув на себя, обомлел: "За что тут любить-то? Тёмный, как земля! В щетине. И глаза - жёлто-кровавые. Это ж надо, как перевернуло за одну ночь! Да ещё шрам этот, проклятый..."
Налив из графина воды в мыльницу, достал помазок, опасную бритву, накинул на крючок специальный ремень и принялся наводить бритву. Почувствовал, что в комнате жена, и обернулся. Наверное, в его взгляде было столько тоски и горя, что дальше и не помнил, как всё произошло.
- Костенька!.. - вскрикнула жена и бросилась к нему. Дрожа всем телом, обняла его за шею, прижалась к его груди и заплакала. Чтобы не разбудить сына, он, не отнимая её от себя, вынес на себе в другую комнату и уже там стал успокаивать. А она, истерически всхлипывая, целовала его в небритые щёки, угольные губы и всё приговаривала:
- Ой, ой, ну прости ты меня, миленький! Дура я, дура! Сама не понимала, что наделала... Никуда я от тебя не уйду, никуда! За что же я тебя так?.. За что?!
От растерянности он закаменел и только осторожно гладил её по голове. Потом опомнился - горячей радостью шибануло под душу - проговорил:
- Ну ладно, моя ласточка, ладно! Успокойся, не надо... Ты правильно сделала, что написала. Мы - это дело поправим, поправим... Будем и мы, как другие, и жить, и отдыхать, можно сказать. Я ж понимаю... промашка с личной жизнью получилась...

3

Небольшой, но хороший дом Сычёв купил не в Севастополе, а за городом, у Казачьей бухты - почти возле самого Херсонеса. Далековато, правда, от работы - устроился он опять официантом в ресторане, недалеко от бывшей Графской пристани, но зато был уверен, никто к нему не придёт и не будет ничего о нём знать. Да и расписание у автобуса было удобное: хотя и ходил всего 4 раза в день, но в очень подходящее для Сычёва время. К тому же место, где он поселился, было такое, что можно и спрятать всё, что нельзя хранить в доме, да и красиво было так, как нигде в другом месте. Недаром старый хозяин-старик даже заплакал, когда вручал ему от своего дома ключи.
- Век бы я, парень, не ушёл от этакой красоты, кабы старуха моя не померла! И море отсюда, сверху, далеко видать, и чайки тут, корабли. И Херсонесскую церкву. И рыбка внизу хорошо ловится, в заливчике.
- Да, место красивое, - согласился Сычёв.
- А теперь вот надоть ехать к сыну, под Белгород. Што ж я тут один? - Старик горестно развел руками.
- Да, конечно, - снова согласился Сычёв, глядя из двора вниз, на развалины Херсонесской стены-крепости.
- А моря там - нету. - Старик вздохнул и вытер заскорузлыми рыбацкими пальцами глаза. - Живи теперича тут ты. С жаной, да детками... тута можно жить в полное удовольствие! - напутствовал он. Попомнишь моё слово: красивее места издеся не найти! А город... когда-нибудь сюда переберётся.
- Ну, это, пожалуй, не скоро будет! - заметил Сычёв, чтобы не молчать.
- Ладноть, щасливо те оставаться! - Старик подал Сычёву крепкую, корявую руку. - Спасибочки за угощенье!..
Старик ушел, а Сычёв, в первую же ночь, закопал недалеко от дома оставшиеся деньги, положив их в чугунок. Теперь он был осторожен - только чайки видели, что делал, если не спали. Рассудил всё просто: мало ли что может случиться? Вдруг придётся срочно бежать из города? В сберкассу тогда уж не сунешься. А тут - приходи ночью, забирай, и вали дальше.
На другой вечер он долго сидел возле дома на скамье и смотрел на море. Скамья была в тени старого разлапистого дерева, похожего на карагач. А море сверкало под солнцем. Глядя на него, на проносившихся над головой чаек, он курил и вспоминал свою жизнь, молодость. И оттого, что не было с ним никого рядом, а было только море и много воздушного пространства над ним и близлежащими холмами, на него снизошла и благодать, и благородная грусть. Не думалось ни о чём бренном и пошлом, ни о каких выгодах и расчётах. Просто захватило огромное чувство благодарности к матери и отцу за то, что дали ему жизнь, и он вот живёт - смотрит, дышит, думает. А в Севастополе уже зажглись везде огни - далекие отсюда, как гражданская война. Потому, наверное, и думалось красиво, мечталось - со слезой. Тогда прошёл в дом и вернулся оттуда с гитарой. Глядя на ещё светлое, не ночное небо, отыскивая в нём первые, слабо светившие звёзды, он тихо запел:
- Гори, гори, моя звезда!..



К сбору сведений о военном флоте он приступил не сразу. Сначала обосновался и наладил свой домашний быт - купил необходимую мебель, посуду. Дал возможность привыкнуть к себе и соседям, и морским пограничникам, и энкавэдэшникам, которые, вероятно, взяли его себе на заметку. "Новичков" в севастопольской зоне обычно ведь проверяют; знал об этом ещё по собственной службе, бравшей на заметку каждое новое лицо. Поэтому не спешил с разведработой и остаток лета, и всю зиму, и почти всю весну - все должны привыкнуть к нему: что спокойный, ничем не интересуется, работает себе, ну и пусть работает...
Наконец, когда почувствовал, что и впрямь никому не нужен, и никто им не интересуется, решил приступить и к основной своей, опасной работе. Коли уж встал на рискованный путь, так уж пора и заработать себе на этом пути комфортную жизнь, иначе и вспомнить будет нечего, если заметут. Надо было начинать...
Однако легко сказать - надо. И совсем другое - сделать. Сначала он боялся: а вдруг следят за ним!.. Или уже выследили. Хотя ничего подозрительного он ещё не делал - только слушал. А потом привык, не замечая вокруг себя ни подозрительных людей, ни чего-то настораживающего.
Господи, как незаметно шло время! Год за годом, лето за летом. Почувствовал это лишь по женщинам, которых сменил, похаживая то к одной, то к другой, а потом и счёт, как говорится, уже потерял. Прибавлялись только морщинки у глаз и редели волосы на голове. Редение это пугало, и он стал ухаживать за головой, следить за каждым потерянным волоском.
Но были и приобретения. Завелись знакомые матросы-сверхсрочники, боцманы с кораблей. Он угощал и старых, и молодых. Постепенно вошёл во вкус их морских повадок и словечек и стал для них своим человеком, от которого не было никаких секретов. Да и какие там секреты... Черноморский военный флот после его частичного затопления под Новороссийском от немцев и после окончания гражданской войны являл собою невесёлое зрелище. Кораблей было мало, их знал каждый севастополец наперечёт. Выписал их себе в секретную тетрадь симпатическими чернилами и Сычёв.
В различных бухтах города швартовались у своих бочек на воде следующие корабли: крейсеры "Коминтерн" и "Моряк". "Коминтерн", по отзывам матросов, считался старым, но ещё отвечающим своему назначению кораблем. "Моряк" же - был рухлядью.
Было 2 эсминца - "Петровский" и "Незаможник". 3 миноносца: "Шмидт", "Марти" и "Знамя социализма" - никуда не годное старьё. 2 тихоходных тральщика - "Джалита" и "Доротея". Несколько канонерских лодок, тоже старых, тихоходных. Да ещё эпроновцы подняли со дна бухты лучший линкор Черноморского флота "Императрицу Марию", затонувшую в Севастополе от непонятных взрывов в 1916 году прямо на рейде. Но корабль этот, поднятый со дна и поставленный возле дока в порту вверх килем, по мнению специалистов, вряд ли мог быть отремонтированным для службы флоту. Моряки говорили о нём - "покойник". Никто не знал, почему он взорвался - тогда шла война с Германией. Одни полагали, что из-за недосмотра электриков, другие винили немецких шпионов, и тайна продолжала оставаться тайной.
Крейсер "Кагул" и другие военные корабли, находившиеся в гражданскую войну у белогвардейцев, были уведены ими в иностранные порты и там проданы различным государствам. Моряки говорили, многие из тех судов швартуются теперь во французской Бизерте.
Ни одной подводной лодки в Севастополе не было. Говорили, правда, что в Николаеве строятся новые корабли, и лет через 10 Черноморский военный флот изменится не только количественно, но и качественно, однако до этого надо было ещё дожить. А пока флотом командовал бывший царский офицер флота З.П.Панцержанский, которого Сычёв считал предателем и записал его под таким титулом в свою секретную тетрадь. Однако вскоре узнал о своей ошибке и вычеркнул его из "предателей": Панцержанский сдал командование флотом новому командующему, и тоже бывшему офицеру царского флота - В.М.Орлову.
Список Михаила начал расти и пополняться. Из Николаева прибыл, с командой на борту, новый крейсер "Червона Украина". Командовал им Николай Несвицкий. Старшим помощником был А.И.Белинский, помощником - Л.А.Владимирский, инженером - В.Дроздов, старшим инженером-механиком - пожилой Василий Артемьевич Горшков. Через неделю Михаил узнал и остальных командиров на корабле, без которых была немыслима его мощь. Электротехником на крейсере был М.И.Денисов, старшим штурманом - Ю.А.Пантелеев, комиссаром корабля - какой-то Кодрин, не специалист. Ни имени, ни откуда он и кто в прошлом, Михаил не стал даже устанавливать.
Ещё он узнал - вот это важно! - что на крейсере есть звено самолётов "Авро", которым командует морской лётчик по фамилии Гурейкин. В Одессу было отправлено шифрованное письмо, в котором Михаил сообщил все свои сведения для германской разведки, планировавшей смотреть далеко вперёд.
Так пошла у Михаила его новая служба, а вместе с нею и потекли деньги. Каждый раз их привозил ему сам Милдзынь, наличными, и велел расписываться, сколько и когда он у него получил. Расписки эти немец пересылал своему начальству через связников, и сообщал Михаилу, что всё идёт хорошо, что он числится в штате германской разведки, и что на его имя открыт уже счёт в банке, помимо тех вознаграждений, которые он получает наличными. Ещё Милдзынь всегда подчёркивал, что немцы любят порядок во всём, и потому отчётность в получении денег должна быть точной и аккуратной.
Михаилу это нравилось. Он видел, Милдзынь не мог его обмануть, присвоив часть денег себе. Следовательно, с этим был полный порядок, и дальнейшее увеличение вознаграждений зависело от самого Михаила - от ценности его сведений и регулярности сообщений о всех перемещениях личного состава на кораблях. Значит, там, в высоких немецких кругах, всегда будут знать, от кого сообщения исходят и чья конкретно в этом заслуга. Он стал расти в собственных глазах.
Теперь он хорошо одевался, не отказывал себе ни в чём, но всё же старался жить так, чтобы не привлечь к себе особого внимания. Его уже не раздражала должность официанта. Многие из моряков были у него в долгу, зависели от него. И когда выезжал с ними компанией в горы, то шашлыки жарил уже и подносил не он - ему.
Знали его уже многие - Рогов-то, Михал Михалыч? Да кто ж его не знает! Свой в доску, влюблён во флот, но по состоянию здоровья вынужден вот служить на берегу, хотя и патриот.
Да, был он у всех на виду и все думали, что хорошо его знают, хотя никогда и никто не был у него дома в гостях, не был даже в курсе, есть ли у него дети, семья, и не догадывались, чем он занимается на самом деле. А вот он, хотя и вёл жизнь тайную, знал о них всё до мелочей. И что самое странное, он любил их как людей и даже действительно влюблялся с их слов в обновляющийся флот, на котором они служили. Ему нравились опрятные, подтянутые командиры и лихие краснофлотцы, которых ежедневно видел на улицах: "Наши! Российские!" Нравилась чёткая дисциплина на флоте, восхищали маневры кораблей, выходящих в море по учебной тревоге. А рассказы о боевых ученьях приводили его в восторг: русский флот выходил опять в лучшие флоты мира. Уже выяснил, на флоте шла ставка на подводные лодки, морскую авиацию и торпедные катера. Это ему было по душе - Россия должна быть сильнее всех! Нравились новые орудия и комендоры, бьющие по морским щитам с первого залпа. Особенно славился этим Аркадий Свердлов с "червоной Украины".
Михаил гордился каждой новой подводной лодкой, которую, тем не менее, тотчас же ставил на учёт в своём списке для Германии. Лодок в бухте под Инкерманом было уже много. Несмотря на вредительство бывших царских инженеров на шахтах - "Шахтинское дело" и на военных заводах - "Дело промпартии" - мощь военного флота СССР и его Красной Армии всё возрастала. В душе Михаила в связи с этим шло странное раздвоение. С одной стороны, он гордился растущей мощью вооружённых сил своей родины, а с другой, жалел арестованных инженеров по "Шахтинскому делу" и "Делу промпартии", которые хотели подорвать эту мощь. Ненавидел заместителя наркома обороны СССР Тухачевского, предавшего русский офицерский корпус и талантливо внедряющего теперь в военную технику Красной Армии лучшие виды оружия, а в военную промышленность лучших инженеров-конструкторов. И тут же гордился в мыслях этой русской, хотя и Красной, армией.
А на практике предавал эту армию родины и её флот. И когда посылал очередное шифрованное письмо с сообщением о новой лодке или звене катеров, вспоминал об этом и начинал казниться: "Мерзавец, подлец! Что же я делаю? Родину, Россию за 30 сребреников!.." Даже напивался, бывало, с горя. Но было это не горем, а скорее, позой перед самим собой: что есть в нём ещё и честь, и совесть, и патриотизм. Просто обстоятельства заставляют, а внутри - он человек неиспорченный, только загнанный своими же в тупик. Вели бы себя по-другому, по-другому жил бы и он.
В глубине души он не верил, что его сведения пригодятся Германии в новой войне. Войны, по его мнению, между такими гигантами военной мощи как Россия и Германия больше не будет, не может быть. Правда, настораживало то обстоятельство, что и Германия, по словам Милдзыня, делала ставку на подводный флот, чтобы не отстать от России. Выходит, видела в СССР своего будущего противника? Но Милдзынь тут же и опровергал сам себя:
- Страны Антанты следят за развитием нашей военной мощи и не дадут нам вооружиться по-настоящему. Согласно кабальному мирному договору они взяли всю нашу военную промышленность под контроль. Мы вынуждены строить свои подводные лодки в строжайшей тайне. Следовательно, настоящие темпы развития военной мощи невозможны. Возможны лишь образцы в секретных конструкторских бюро для проверки технической мысли на практике, а не в чертежах. Всё это очень трудно и сложно.
Как всегда, Милдзынь говорил это с присущим ему акцентом, подниманием пальца и расстройством на лице. А когда расстраивался сам Михаил, жалевший арестованных инженеров-дворян, тот же Милдзынь лишь усмехался:
- Не переживайтэ, никаких врэдитэлей в совэтской России, на самом дэле, нет.
- Как это нет? А суды?..
- Это есть липовые суды - инсценированные НКВД, чтобы показат Сталину, что едят свой хлэб не таром.
- Не может быть!..
- Может, - хладнокровно парировал Милдзынь, и было видно по лицу, что не лжёт, а что-то знает. Потому что, подумав о чём-то, добавил: - Это установлено германской развэткой, так что можетэ не огорчаться, никто из настоящих русских патриотов не пострадал. Просто нэвинные жертвы.
- А ваших инженеров, в Германии, Антанта не арестовывает?
- Не сомневайтэсь, толго продолжаца такое положение не пудет и в Германии. Скоро и у нас пудут крупные пэремены: уже готовятся к приходу к власти люти, которые не пудут считаца с условиями Версальского мирного токовора.
- А вы, я вижу, хорошо осведомлены о том, что у вас делается дома.
- В общих чертах... - скромно заметил Милдзынь.
Годы работы Сычёва на германскую разведку проходили в полном спокойствии, и он не боялся уже слежки за собой и постепенно наглел. Научился, по совету Милдзыня, который тоже успокоился в отношении его умения вести разведку, фотографировать крошечным аппаратом новые корабли, а иногда и их командиров. "За это хорошо платят!" - объяснил Милдзынь, сдружившийся последнее время с Михаилом и относившийся к нему с явной симпатией. Собственно, так и должно было быть между людьми, занимающимися смертельно опасным делом и зависящими один от другого. Хорошие, тесные отношения только укрепляют взаимную веру и помогают в работе, а не наоборот, когда недоверие может привести в конце концов к предательству, если сдадут нервов, а не в результате действий контрразведки противника. Отношения между Милдзынем и Михаилом становились дружескими, даже заботливыми - они теперь оберегали друг друга. Было и внутреннее уважение, конечно, проверенное годами. Сычёв иногда изумлялся: "Вот, бляха, жизнь! Какие сюрпризы преподносит! С Колькой Белосветовым, русским, разругался, а с нерусским Яном - свела. И никаких споров, выяснений вопросов - только одно уважение".
Из памяти, как укор, выплыло: "Все люди несчастны, Миша. Их надо жалеть". Это говорил Белосветов когда-то, и не пожалел, бросил. А сам говорил ему: "Шалишь, Николя, все люди способны на подлость. Без исключения". И вот исключение есть - Милдзынь. Не обманет ни в чём, не подведёт. А выручил как в Одессе!..
Заботился Михаил о себе и сам. При пользовании миниатюрным разведывательным фотоаппаратом был предельно осторожен - как во время съёмок, так и после. Фотокарточек почтой никогда не посылал, ждал, когда Милдзынь приедет. Тот благодарил его, щедро расплачивался, и они устраивали для себя небольшой дружеский ужин в доме. Потом Михаил помогал новому другу незаметно уехать из его дома и вспоминал о нём всегда с теплом - зла, как прежде, на "немчуру" уже не было. Не было и у Яна прежнего высокомерия по отношению к пьющему Михаилу. Да ведь и пить-то - умел, не напивался. А совсем не пить на его месте, так и на хер тогда жить!.. Вот такая выработалась у них "философия".
Жизнь Михаила потекла после освобождения души от Дашеньки ровно, широко, как река. Он не замечал теперь тоскливого однообразия своей жизни, описывая для немцев, где находятся, как устроены и что содержат военно-морские склады в Сухарной и Троицкой балках. Так, постепенно, у него появились данные о шкиперском складе, кораблестроительном, такелажном, складе смазочных и обтирочных материалов, о лесном складе, электротехническом, о кладовых медно-котельной, слесарно-сборочной, железно-котельной, шлюпочно-блоковой, парусной, водолазной. Собрал он сведения и о мастерских - большой механической, кузнечной, литейной. Узнал, как функционируют пожарная и водопроводная части, мундирный магазин, Северный док. Сведения эти были ценнейшими. Ибо после разграбления немцами Сухарной балки в 1918 году и Троицкой французами в 1919-м могущество Севастополя было подорвано, казалось, навсегда. Но нет, большевики сумели как-то всё восстановить и наладить и дали Сычёву возможность черпать новую информацию о состоянии севастопольской крепости и её личном составе. Германская разведка платила ему за это огромные деньги.
Да, деньги у него теперь были не только в тайниках под Севастополем, но и в сберегательных кассах - одна в Москве, другая в Ростове. В Москве он любил бывать зимой, чтобы посидеть в старых ресторанах, пусть и переименованных, но традиции свои сохранивших. Москва хотя и менялась, но функции её оставались прежними - Москва это Москва. Никогда ничем не удивишь, ничем не опечалишь. Не печалился теперь и он. Всюду ездил, когда брал отпуска, всё видел - тосковать было не по чему. Власть вся была в руках евреев. Даже злорадствовал, видя унижение коренных москвичей, которыми правили "чёрненькие", оттесняя их детей от институтов, торговли, медицины, от издательств и газет, радио и театров, даже от шахмат. Не говоря уже о самом правительстве, министерствах иностранных, внутренних дел и финансов. Ну, а если где и попадались наркомы из русских, то жёны всё равно были еврейками. Милдзынь был прав, говоря, что Германия, Франция, Англия, Соединённые Штаты Америки и Советский Союз полностью захвачены евреями, и мировые деньги принадлежат уже их банкам. Сбылась их главная мечта о мировом господстве, и что если их не остановить силой, они опутают своими щупальцами и задушат все национальные экономики мира. Михаилу иногда казалось, что Ян преувеличивал силу сионистов, но после того, что он увидел в Москве, душа его наполнилась ненавистью к евреям и горечью за русских. В столице почти не было еврейской семьи, которую не обслуживала бы русская домработница. Видимо, и сам Ульянов-Ленин не предполагал, приведя с собою евреев к власти, как они быстро переберутся из всех весей к столичным рычагам управления страной, сменят себе фамилии, пользуясь своими возможностями, и, смешиваясь с русскими в браках, захватят в свои руки всё, что только возможно захватить, и начнут плодиться со скоростью тараканов. То, чего не могли сделать с Русью татаро-монголы за 4 столетия своего владычества, евреи проделали без всяких битв, за каких-то 10 лет. Даже вся российская ассоциация "пролетарских писателей" - сокращенно РАПП - состояла в основном из евреев под русскими псевдонимами, от которых веяло жидовской похвальбой: они стали басовыми, жемчуговыми, князевыми, боярскими, атлантовыми, оставаясь никому неизвестной мелюзгой. Не появилось ни одного ни Чехова, ни Бунина, ни Некрасова. А приехавший из-за границы Максим Горький, якшавшийся прежде с российской жидовнёй, говорили, опупел, глядя на черноголовую писательскую саранчу с русскими фамилиями, и вопрошал: "Не понимаю, зачем нужно скрывать теперь свои подлинные фамилии? Они же не в подполье, где нужно было скрываться от царской охранки!"
Не знал Сычёв, что русский белоэмигрант Василий Шульгин, принимавший вместе с Гучковым в марте 1917 года отречение от престола у Николая Второго и служивший потом в годы гражданской войны редактором газеты у генерала Деникина, находился в 1928 году в Париже и написал там статью, которую напечатала русская белоэмигрантская газета "Новая Россия" под заголовком "Что нам в них не нравится..." А нарком внутренних дел СССР Генрих Ягода, получавший в Москве всё, что печатала враждебная русская эмиграция за границами, захлёбывался от приступа ненависти, когда читал в статье Шульгина следующие строки: "Чтобы начертать правдивую летопись о роли еврейства в революции, об участии еврейства в большевистской авантюре; о руководительстве ими в коммунистической партии, нужно было бы написать том. И к этому тому текста надо было бы придать несколько томов "приложений", то есть документальных данных, подтверждающих те или иные утверждения. В настоящее время такой труд никому не под силу. Но он и не нужен сейчас.
Нас спрашивают: "Что вам в нас не нравится?" Я позволю себе ответить за неоантисемитов, народившихся вместе с революцией, а также за 11 лет пребывания у кормила правления советской власти.
- Не нравится нам в вас то, что вы приняли слишком выдающееся участие в революции, которая оказалась величайшим обманом и подлогом.
Не нравится нам то, что вы явились спинным хребтом и костяком коммунистической партии.
Не нравится нам то, что своей организованностью и сцепкой, своей настойчивостью и волей вы консолидировали и укрепили на долгие годы самое безумное и самое кровавое предприятие, которое человечество знало от сотворения мира.
Не нравится нам то, что этот опыт сделали во исполнение учения еврея - Карла Маркса.
Не нравится нам то, что эта ужасная история разыгралась на русской спине и что она стоила нам, русским, всем сообща и каждому в отдельности, потерь неизрекаемых.
Не нравится нам то, что вы, евреи, будучи сравнительно малочисленной группой в составе российского населения, приняли в вышеописанном гнусном деянии участие совершенно несоответственное.
Не нравится нам то, что став нашими владыками, вы оказались господами далеко не милостивыми; если вспомнить, какими мы были относительно вас, когда власть была в наших руках, и сравнить с тем, каковы теперь вы, евреи, относительно нас, то разница получается потрясающая. Под вашей властью Россия стала страной безгласных рабов; они не имеют даже силы грызть свои цепи. Вы жаловались, что во время правления "русской исторической власти" бывали еврейские погромы; детскими игрушками кажутся эти погромы перед всероссийским разгромом, который учинён за 11 лет вашего властвования! И вы спрашиваете, что нам в вас не нравится!!!"
К Сталину с этой статьёй еврей Ягода не ходил, чтобы показать. Но всех своих соплеменников, управляющих заграничными разведками и агентурой предупредил: "Шульгин - отныне наш враг номер 2! После Кутепова. Убить, где бы он ни находился - во Франции или опять в Югославии - при первой же возможности!"


Шёл уже 1933-й год. Голод косил народ. А Сталин возвращал страну от удостоверений личности опять к паспортам и всеобщей оседлости - где прописан твой паспорт, там и живи, нечего удирать от голода и своей работы в столицы и крупные города со всех концов государства! Опухших от голода колхозников паспортизация остановила. Не остановила она только евреев. Москва, Ленинград, Киев, Минск, Ташкент, Алма-Ата, Фрунзе, Новосибирск, Свердловск, Харьков, Одесса, Днепропетровск и другие крупные города были заполнены руководящими кадрами из евреев и продолжали заполняться их племянниками и племянницами, бабушками и дедушками, дядьями и тётками, близкими родственниками и дальними, просто знакомыми. Они пристраивались в универмаги, ларьки, снабжение, всюду, где можно было либо наживаться, либо властвовать. Процесс захвата власти продолжался не только снизу вверх, но и вширь, перекочёвывая с Украины в города национальных республик.
Вернувшись из не голодающей Москвы в голодный Севастополь десятого июля, Сычёв удивился на другой день вечером, приняв дежурство от официанта Костенко: город получил от правительства дополнительное снабжение. То было хоть не приходи на работу - в зале ресторана почти никого. А теперь опять полно краснофлотцев. Большинство из них с надписью на ленточках бескозырок "Красный Кавказ". Так назывался новый 4-трубный крейсер, пришедший недавно из Николаева, где был построен. И Сычёв, подходивший к столикам моряков то с графинчиком, то с закуской, сразу же окунулся в привычную для себя работу. Прислушиваясь к разговорам, он записал себе в блокнот следующее: крейсер снабжён вместо 15-ти прежних старых пушек всего четырьмя новыми, но зато автоматическими - 2 в носовой части и 2 в кормовой. У новых орудий удлинённые стволы, что обеспечивает огромную дальность стрельбы и точность попадания. Управляются орудия системой центральной наводки с помощью приборов, установленных высоко на мачте.
- Комендору в башне надо теперь следить только за стрелками и давать залп по ревуну! - хвалился товарищам с других судов подвыпивший рыжеватый комендор с "Красного Кавказа".
На крейсере, как выяснилось, имелись ещё катапульта и 2 самолёта, летающих со скоростью 350 километров в час.
- Мы можем обнаруживать противника заранее и приготовиться к внезапному залпу по нему! - продолжал рыжий матрос.
За другими столиками Сычёв узнал, что у штурмана есть теперь замечательный автопрокладчик курса корабля, новый лаг и лот. А у минеров - новейшие торпедные аппараты с торпедами последнего образца. Гидроакустика корабля позволяла обнаруживать подводные лодки противника. Весь крейсер радиофицирован - боцманам и командирам не нужно уже кричать в мегафон. Хвалясь своим кораблём, моряки рассказывали новичкам с других судов, что и внешне крейсер не похож на старые образцы:
- Во-первых, братцы, трёхногая мачта! А, во-вторых, и кубрики у нас уже не те: ни одной подвесной койки! Просторно, уютно - ну, просто красота! А какая обводка, посмотрите!..
Сычёв отходил и успевал только записывать карандашом в блокнот - вроде бы вёл счёт и заказы. Но это у него был второй блокнот, точно такой же, как для заказов. Он прятал его в другой карман. А тут то и дело мешали:
- Михал Михалыч, уважь! Ну, можешь ты не бегать, а посидеть с нами? - Пожилой боцман-пенсионер ухватил Сычёва сзади за белую куртку и пытался силой усадить за свой стол. Но Михаил умело и ласково защищался:
- Антон Семёныч, да разве же я не уважаю таких, как вы? Но - не могу сейчас, не могу! Посмотри, сколько братвы ждёт!.. Я ж тут, как на вахте - ра-бо-та!..
- Да не трожь ты ево, Семёныч! Он верно те говорит: на вахте он. Стал быть, нельзя. Верно я говорю, крабы, а?..
- Да больно хорош он мужик! - оправдывался Семёныч перед собутыльниками. - Нашенский, в доску! Нет у тя, скажем, денег, отпустит и в долг. Не то, што Васька-дылда! А с уважением к старикам, и флот любит.
Михаил тоже подыграл старику с чувством:
- Ладно, Семёныч, я потом к вам подгребу, а пока - извини!..
- А, ну иди, иди, коль надо. Лады! - согласился боцман, отпуская пиджак Михаила. Пояснил: - Ему - токо истории всякие
про флот подавай: хоть до утра слушать будет!
Старый пенсионер был прав, Михаил любил его слушать. Старик Реутов знал Севастополь с незапамятных времён, все суда Черноморского флота и всех его механиков и командиров. Гордился этим, как гордился и каждой новой лодкой или эсминцем, ибо был истинным патриотом любимого флота и знал всю его историю.
Именно от Реутова слыхал в своё время Михаил, как рвались утром 16-го года взрывы на "Императрице Марии", стоявшей на севастопольском рейде. Старик утверждал, что грохнуло почти подряд, один за другим, более 20 раз. И доказывал, что в трюме поднятого линкора должны быть "шкелеты" 80-ти матросов, "надоть токо "Марию" перевернуть, а тада достать и захоронить, как полагается". Он знал, кто плавал с адмиралом Колчаком на его флагмане, кто был посажен в 18-м в Севастопольскую тюрьму, что видна всему городу на высоком скалистом берегу впереди при выходе в море - "полукруглая, шельма, и над водой ить вон как высоко, а всё ж таки убёг из няё Савинков при царе!". Знал Реутов, где и кто из военных моряков похоронен на Михайловском кладбище, и много чего другого. Но Михаилу в этот вечер было не до старика - работал...
(окончание следует)

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"